Короткий стих про прыжок

  • A- A A+


    На главную

    К странице книги: Акунин Борис. Весь мир театр.



    ВЕСЬ МИР ТЕАТР

    Иллюстрации Игоря Сакурова 

    ЗАХАРОВ

    МОСКВА

    УДК 882–312.4 ББК 84–44 А44

    Первый тираж — 500 000 экземпляров. (300 тыс. экз. печатает типография «Уральский рабочий» 200 тыс. экз. — типография «Правда Севера»)

    Текст печатается в авторских редакции, орфографии и пунктуации 

    Акунин Б.

    А44 Весь мир театр: роман / Борис Акунин; [худож. И. Сакуров]. — М.: «Захаров», 2010. — 432 с.: ил. ISBN 978-5-8159-0959-5

    УДК 882–312.4 ББК 84-44

    © B.Akunin, автор, 2009

    © И.Сакуров, художник, 2009

    © М.Руданов, оформление

    приложения,2009 © «Захаров», 2010

    До бенефиса восемь единиц


    ГАРМОНИЧЕСКИЙ ЧЕЛОВЕК

    Гармоническим человеком Эраст Петрович стал себя считать с того момента, когда достиг первой ступеньки мудрости. Произошло это не поздно и не рано, а в самый раз — в возрасте, когда уже пора делать выводы, но еще можно изменить планы.

    Самый существенный вывод, извлеченный из прожитых лет, сводился к предельно короткой максиме, которая стоила всех философских учений вместе взятых: стареть — это хорошо.  «Стареть» означает «созревать», то есть становиться не хуже, а лучше — сильнее, мудрее, завершенней. Если же человек, старясь, ощущает не приобретение, а потерю, значит, его корабль сбился с курса.

    Продолжая морскую метафору, можно сказать, что рифы пятидесятилетия, где мужчины так часто терпят крушение, Фандорин миновал на полных парусах, с развевающимся штандартом. Правда, чуть не взбунтовалась команда, но обошлось.

    Попытка мятежа произошла как раз в день полувекового юбилея, что, конечно, не было случайностью. В сочетании цифр есть безусловная магия; не чувствуют ее лишь люди, начисто лишенные воображения.

    Отметив день рождения прогулкой в скафандре по морскому дну (в ту пору Эраст Петрович страстно увлекался водолазанием), он вечером сидел на веранде, смотрел на фланирующую по эспланаде публику, потягивал ромовый пунш, мысленно повторяя «Мне пятьдесят, мне пятьдесят» — будто пытался распробовать непривычный напиток. Вдруг взгляд остановился на дряхлом старичке в белой панаме; высохшую, трясущуюся мумию катил слуга-мулат в кресле на колесиках. Взор мафусаила был мутен, с подбородка свисала нитка слюны.

    «Надеюсь, я не доживу до такого возраста», подумал Фандорин — и внезапно понял, что испугался. А еще больше испугался того, что мысль о старости его испугала.

    Настроение было испорчено. Он ушел к себе в номер — перебирать нефритовые четки и рисовать на бумаге иероглиф «старость». Когда листок покрылся изображениями символа Ш  во всевозможных стилях, проблема разрешилась, концепция выработалась. Мятеж на корабле был подавлен. Эраст Петрович поднялся до первой ступени мудрости.

    Жизнь не может быть спуском, только подъемом — до самого последнего мига. Это раз.

    В часто цитируемой пушкинской строфе «Летят за днями дни, и каждый день уносит частицу бытия» содержится смысловая ошибка. Наверное, поэт пребывал в хандре, или же это просто описка. Стихотворение следует читать: «Летят за днями дни, и каждый день приносит  частицу бытия». Если человек живет правильно, течение времени делает его не беднее, а богаче. Это два.

    Старение должно быть выгодной торговой операцией, натуральным обменом физической и умственной крепости на духовную, внешней красоты — на внутреннюю. Это три.

    Все зависит от сорта твоего вина. Если оно дешевое, от возраста скиснет. Если благородное, станет только лучше. Отсюда вывод: чем человек делается старше, тем качественнее  он обязан становиться. Это четыре.

    Ну и пятое. Физической и умственной крепостью Эраст Петрович поступаться тоже был не намерен. Для этой цели он разработал специальную программу.

    В каждый следующий год жизни нужно осваивать новый рубеж. Даже два рубежа: спортивно-физический и интеллектуальный. Тогда стариться будет не страшно, а интересно.

    Довольно быстро составился перспективный план грядущей экспансии — и такой, что следующих пятидесяти лет могло не хватить.

    Из пока еще не осуществленных задач интеллектуального направления Фандорин намеревался: выучить, наконец, как следует немецкий язык, поскольку война с Германией и Австро-Венгрией, очевидно, неизбежна; освоить китайский (тут одного года мало, понадобится два — и то лишь благодаря тому, что иероглифику он уже знает); восполнив постыдный пробел в мирознании, капитально познакомиться с мусульманской культурой, для чего надо будет выучить арабский и проштудировать в оригинале Коран (клади года три); прочитать классическую и современную литературу (на это у Эраста Петровича вечно недоставало времени) — и так далее, и так далее.

    Из задач спортивных, ближайшего периода: научиться управлять аэропланом; посвятить годик любопытному и полезному для координации движений олимпийскому развлечению — прыжкам с шестом; заняться альпинизмом; непременно освоить бесскафандровое водолазание с ребризером нового типа, где усовершенствованный регулятор подачи кислорода дает возможность совершать длительные погружения на значительную глубину. Эх, всего не перечислишь!

    За пять лет, миновавшие со дня, когда Фандорин устрашился страха, методика правильного старения успела дать неплохие результаты. Каждый год он поднимался на одну ступеньку — точнее, на две, так что на себя прежнего, пятидесятилетнего, теперь оглядывался сверху вниз.

    К пятьдесят первому дню рождения Эраст Петрович в качестве интеллектуального свершения изучил испанский язык, которого ему так недоставало во время плаваний по Карибскому морю. «Ступенькой» для тела стала джигитовка. Верхом он, конечно, ездил и раньше, но не блестяще, а дело-то полезное и к тому же чрезвычайно увлекательное — много приятней поднадоевших гонок на автомобиле.

    К пятидесяти двум Фандорин научился говорить по-итальянски и значительно повысил уровень владения кэндзюцу, японским фехтованием. Преподавал ему эту восхитительную науку японский консул барон Сигэяма, обладатель наивысшего дана. К исходу срока Эраст Петрович выигрывал у барона две схватки из трех (и одну-то уступал, только чтоб не обижать сенсея).

    Пятьдесят третий год жизни был посвящен, с одной стороны, античной и новой философии (образование Фан-дорина, увы, исчерпывалось гимназией); с другой — езде на мотоциклете, которая по остроте ощущений не уступала конному спорту.

    В истекшем 1910 году умом Эраста Петровича владела химия, самая быстро развивающаяся из современных наук, а тело он развлекал жонглированием (вроде бы ерунда, безделица, но оттачивает синхронизацию движений и мелкую моторику).

    В нынешнем же сезоне ему показалось логичным от жонглирования перейти к канатоходству — отличное средство для укрепления физического и нервного равновесия.

    Интеллектуальные упражнения тоже отчасти были связаны с прошлогодним увлечением химией. Фандорин решил посвятить очередные двенадцать месяцев давнему пристрастию — криминалистической науке. Назначенный срок уже истек, но исследования продолжались, поскольку приняли неожиданное и весьма перспективное направление, которым кроме Эраста Петровича, похоже, никто всерьез не занимался.

    Речь шла о новых методах разработки свидетелей и подозреваемых: как побудить их к полной откровенности? В варварские времена для этого использовали способ жестокий и малонадежный — пытку. Как выяснилось, максимально полных и достоверных результатов можно достичь, используя сочетание трех типов обработки — психологической, химической и гипнотической. Если человека, обладающего нужной информацией, но не желающего с нею расставаться, сначала правильно типизировать и подготовить, потом ослабить его волю к сопротивлению при помощи определенных препаратов, а затем подвергнуть сеансу гипноза, откровенность будет абсолютной.

    Итоги экспериментов выглядели впечатляюще. Однако возникали серьезные сомнения в их практической ценности. Речь даже не о том, что Фандорин ни за что на свете не стал бы делиться своими открытиями с государством (страшно представить, как могли использовать это оружие нещепетильные господа из Охранки или жандармерии). Но и сам Эраст Петрович в ходе очередного расследования вряд ли позволил бы себе превращать другого человека, пускай даже очень плохого, в объект химического воздействия. Иммануилу Канту, утверждавшему, что с людьми нельзя обходиться как со средствами для достижения цели, это бы не понравилось — а после года философских штудий Фандорин считал кенигсбергского мудреца высшим нравственным авторитетом. Поэтому исследование криминалистической «проблемы откровенности» для Эраста Петровича носило скорее отвлеченно-научный характер.

    Правда, открытым оставался вопрос об этичности применения новой методики при расследовании особенно чудовищных злодеяний, а также преступлений, чреватых сугубой опасностью для общества и государства.

    Именно на эту тему Фандорин сосредоточенно размышлял уже четвертый день — с того момента, когда стало известно о покушении на жизнь председателя совета министров Столыпина. Вечером 1 сентября в Киеве некий молодой человек дважды выстрелил в главного деятеля российской политической жизни.

    В этом событии многое выглядело фантасмагорически. Во-первых, кровавая драма произошла не где-нибудь, а в театре, на глазах у многочисленной публики. Во-вторых, спектакль был превеселый — «Сказка о царе Салтане». В-третьих, в зале присутствовал не сказочный, а самый настоящий царь, которого убийца не тронул. В-четвертых, театр охранялся так, что никакой Гвидон туда не проник бы даже под видом комара. Зрителей пускали лишь по личным пропускам, выдаваемым Охранным отделением. В-пятых — самое фантастическое — у террориста такой пропуск имелся, причем не поддельный, а настоящий. В-шестых, убийца сумел не только войти в театр, но и пронести огнестрельное оружие…

    Судя по сведениям, доходившим до Эраста Петровича (а источники информации у него были точные), никаких ответов, способных разрешить эту загадку, арестованный пока не давал. Вот где пригодились бы новые способы допроса!

    Пока умирал глава правительства (ранение, увы, было смертельным), пока неумелые следователи попусту тратили время, огромная империя, и без того отягощенная многочисленными проблемами, колыхатась и качалась — того и гляди опрокинется, словно перегруженная телега, из которой на крутом повороте выпал возница. Слишком много значил для державы Петр Столыпин.

    Отношение Фандорина к этому человеку, в течение пяти лет почти безраздельно управлявшему Россией, было сложным. Уважая в премьере мужество и решительность, Эраст Петрович многое в столыпинском курсе считал неправильным, даже опасным. Однако не вызывало сомнений, что гибель Столыпина наносит страшный удар по государству, грозит стране погружением в новый хаос. Сейчас очень многое зависело от скорости и эффективности расследования.

    Можно было не сомневаться, что Фандорина привлекут к этой работе в качестве независимого эксперта. Такое неоднократно происходило и прежде, если следствие заходило в тупик в каком-нибудь чрезвычайном деле, а уж дела экстренней и важнее киевского покушения вообразить невозможно. Тем более что Эраст Петрович с председателем совета министров был знаком — несколько раз по его просьбе участвовал в головоломных или особенно деликатных расследованиях государственного значения.

    Времена, когда Фандорин из-за ссоры с властями предержащими был вынужден на долгие годы оставить свою страну и родной город, остались в прошлом. Личный недоброжелатель Эраста Петровича, некогда самый могущественный человек Первопрестольной (вернее, то немногое, что осталось от его августейшего тела) давно почивал в помпезном склепе, не слишком оплакиваемый горожанами. Ничто не мешало Фандорину проводить в Москве столько времени, сколько он пожелает. Ничто — кроме привычки к приключениям и новым впечатлениям.

    Бывая в городе, Эраст Петрович жил в съемном флигеле по Малому Успенскому переулку, в обиходе называемому Сверчковым. Давным-давно, лет тому с двести, построил тут каменные палаты какой-то купец Сверчков. Не стало купца, у терема много раз поменялись владельцы, а уютное название осталось в цепкой московской памяти. Отдыхая от странствий или расследований, Фандорин жил здесь размеренно и тихо — запечным сверчком.

    Жилище было удобное и для двоих вполне просторное: шесть комнат, ванная, водопровод, электричество, телефон — за 135 рублей в месяц вместе с углем для голландского отопления. Именно в этих стенах по большей части и выполнялась интеллектуально-спортивная программа, изобретенная отставным статским советником. Иногда он с удовольствием представлял, как, пресытившись путешествиями и приключениями, поселится в Свер-чковом переулке постоянно, всецело отдавшись увлекательному процессу старения.

    Когда-нибудь. Еще не сейчас. Нескоро. Вероятно, после семидесяти.

    До пресыщенности Эрасту Петровичу пока было далеко. За пределами сверчковского запечья оставалось слишком много всяких фантастически интересных мест, происшествий и явлений. Некоторые были отделены тысячами километров, некоторые — веками.

    Лет десять назад Фандорин всерьез увлекся подводным миром. Даже построил по собственному проекту субмарину, приписанную к далекому острову Аруба, и постоянно совершенствовал ее конструкцию. Это требовало нешуточных расходов, но после того, как при помощи подводной лодки удалось поднять с морского дна драгоценный груз, хобби не только окупило себя с лихвой, но освободило Эраста Петровича от необходимости получать гонорар за расследования и детективно-криминалистическое консультирование.

    Теперь он мог браться лишь за самые интересные дела или за такие, от которых по той или иной причине было невозможно отказаться. В любом случае, статус человека, оказывающего благодеяние или услугу, гораздо приятнее положения наемного работника, пускай даже авторитетного.

    В покое Фандорина оставляли редко и ненадолго. Виной тому была репутация, которой он достиг в профессиональных международных кругах за последние двадцать лет. Со времен злосчастной японской войны за помощью к независимому эксперту часто обращалось и собственное государство. Бывало, что Эраст Петрович отказывался — его представления о добре и зле не всегда совпадали с правительственными. Например, он крайне неохотно брался за дела внутриполитические, если это только не было какое-нибудь особенно гнусное злодейство.

    Вот история с покушением на премьера попахивала именно что гнусностью. Слишком много тут было необъяснимых странностей. По конфиденциально полученным сведениям, кое-кто в Петербурге придерживался того же мнения. Столичные друзья сообщили Фандорину по телефону, что вчера в Киев отправился министр юстиции, дабы лично возглавить следствие. Это означает, что Охранке и Департаменту полиции доверия нет. Не сегодня-завтра привлекут к расследованию и «независимого эксперта» Фандорина. А если не привлекут, значит, гниль в государственном аппарате распространилась до самого верха…

    Как действовать, Эраст Петрович уже знал.

    Насчет химического способа воздействия еще следовало подумать, но уж психологический и гипнотический методы к убийце применить вполне возможно. Надо полагать, их окажется достаточно. Террорист Богров должен открыть главное: чьим он был орудием, кто именно обеспечил его пропуском и пустил в театр с револьвером.

    А еще недурно бы понудить к откровенности начальника киевского охранного отделения подполковника Ку-лябко и вице-директора департамента полиции статского советника Веригина, отвечавшего за меры безопасности. С этими в высшей степени подозрительными господами, учитывая их род занятий и общую нещепетильность, пожалуй, можно не чистоплюйничать. Гипнотизировать они себя вряд ли позволят, но посидеть бы с каждым тет-а-тет, в неофициальной обстановке, да капнуть секретного препарата подполковнику в его любимый коньяк, а трезвеннику Веригину в чай. И о загадочном пропуске расскажут, и о том, почему рядом с премьером в антракте не оказалось ни одного телохранителя. Это притом, что за Петром Аркадьевичем уж который год охотились и эсеры, и анархисты, и просто одиночки-тираноборцы…

    Мысль о том, что к покушению на главу правительства могут быть причастны органы, ответственные за охрану империи, приводила Фандорина в содрогание. Четвертый день он бродил по квартире сам не свой, то перебирая зеленые четки, то рисуя на бумаге какие-то одному ему понятные схемы. Курил сигары, все время требовал чаю, но почти ничего не ел.

    Маса — слуга, друг, единственный на свете близкий человек — отлично знал, что, когда господин в таком состоянии, его лучше не трогать. Японец все время был неподалеку, но на глаза не лез, вел себя тише воды. Отменил два любовных свидания, за чаем в китайскую лавку гонял дворничиху. Узкие глаза восточного человека азартно поблескивали — Маса ждал интересных событий.

    В прошлом году верному наперснику тоже сравнялось пятьдесят, и он отнесся к этапной дате с истинно японской серьезностью. Переменил свою жизнь еще более радикальным образом, чем господин.

    Во-первых, согласно древней традиции, наголо обрился—в знак того, что внутренне переходит в монашеское состояние и, готовясь удалиться в мир иной, отрешается от всего суетного. Правда, Фандорин пока не замечал, чтобы Маса хоть как-то изменил свои селадонские привычки. Впрочем, правила японских монахов не предписывают плотского воздержания.

    Во-вторых, Маса решил взять новое имя, чтобы уж совсем разорвать с собою прежним. Тут обнаружилась сложность: оказалось, что по законам Российской империи изменить свое прозвание можно лишь при крещении. Но японца препятствие не остановило. Он с удовольствием принял православие, повесил на грудь солидного размера крестик, начал истово креститься на все купола и даже на колокольный звон, что не мешало ему по-прежнему жечь благовония перед домашним буддийским алтарем. Согласно документам, звали его теперь не Масахиро, а Михаил Эрастович (по крестному отцу). Пришлось Фандорину поделиться с новоиспеченным рабом Божьим и своей фамилией — японец просил об этом как о самой великой награде, которой сюзерен может пожаловать преданного вассала за долгую и усердную службу.

    Паспорт паспортом, но Эраст Петрович выговорил себе право называть слугу по-прежнему — Масой. И безжалостно пресек попытки крестника именовать господина «отоо-сан» (отец) и тем более «батюська».

    Сидели, стало быть, Эраст Петрович с Михаилом Эра-стовичем безвылазно четверо суток дома, нетерпеливо поглядывая на телефон в ожидании вызова. Лакированный ящик молчал. По пустякам Фандорина беспокоили редко, ибо мало кто знал его номер.

    В понедельник 5 сентября, в три часа пополудни, наконец позвонили.

    Трубку схватил Маса — он как раз надраивал аппарат бархатной тряпкой, будто хотел умилостивить капризное божество.

    Фандорин вышел в другую комнату и встал у окна, внутренне готовясь к важному объяснению. «Потребовать максимальных полномочий и абсолютной свободы действий, сразу же, — думал он. — Иначе не соглашаться. Это раз…»

    Из двери выглянул Маса. Его лицо было сосредоточено.

    — Я не знаю, чьего звонка вы ждали все эти дни, господин, но полагаю, это он и есть. У дамы дрожит голос. Она говорит, дело очень срочное, те-редзу-би-тяй-ной вазьносчи.  — Последние слова Маса произнес по-русски.

    — Д-дама? — удивился Эраст Петрович.

    — Сказара «Орига».

    Отчества Маса считал излишней декорацией, плохо их запоминал и часто опускал.

    Недоумение Фандорина разрешилось. Ольга… Ну разумеется. Этого следовало ожидать. В таком запутанном, чреватом непредсказуемыми осложнениями деле власть не хочет напрямую просить о помощи частное лицо. Уместнее действовать через семью. С Ольгой Борисовной Столыпиной, женой раненого премьер-министра, правнучкой великого Суворова, Фандорин был знаком. Женщина твердая, умная, такую не сломят никакие удары судьбы.

    Она, конечно, знает, что очень скоро станет вдовой. Не исключено, что телефонирует по собственной инициативе, чувствуя, что официальное расследование ведется странно.

    Глубоко вздохнув, Эраст Петрович взял трубку. — Фандорин. С-слушаю.


    АЙ, КАК НЕХОРОШО!

    — Эраст Петрович, ради меня, ради нашей дружбы, ради милосердия, ради моего покойного мужа, наконец, не отказывайте мне! — быстро заговорил звучный женский голос, безусловно знакомый, но искаженный волнением. — Вы человек благородный и отзывчивый, я знаю, вы не сможете мне отказать!

    — Значит, он умер… — Фандорин склонил голову, хоть вдова видеть этого и не могла. С искренним чувством сказал. — Примите мои г-глубочайшие соболезнования. Это не только ваше личное горе, это огромная потеря для всей России. Вы человек сильный. Я знаю, вы не потеряетесь. А я, со своей стороны, конечно же, сделаю всё, что смогу.

    После паузы голосом, в котором слышалось некоторое замешательство, дама сказала:

    — Благодарю вас, но я уже как-то свыклась. Время врачует раны…

    — Время?

    Эраст Петрович с изумлением уставился на телефон.

    — Ну да. Ведь Антон Павлович умер семь лет назад… Это Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. Я вас, должно быть, разбудила?

    Ай, как нехорошо! Метнув яростный взгляд на ни в чем не повинного Масу, Фандорин покраснел. Неудивительно, что голос показался ему знакомым. С вдовой писателя его связывали давние приязненные отношения — оба состояли в комиссии по чеховскому наследию.

    — Б-бога ради п-простите! — воскликнул он, заикаясь сильнее обыкновенного. — Я принял вас за… Неважно…

    Последствием глупого и, в сущности, комичного недоразумения было то, что Фандорин с самого начала разговора оказался в положении человека оправдывающегося, виноватого. Если б не это, скорее всего он ответил бы на просьбу актрисы вежливым отказом, и вся его последующая жизнь сложилась бы совсем иначе.

    Но Эраст Петрович был смущен, да и слово благородного мужа — не воробей.

    — Вы действительно сделаете для меня всё, что можете? Ловлю вас на обещании, — сказала Ольга Леонардовна уже менее взволнованно. — Зная вас как рыцаря и человека чести, не сомневаюсь, что история, которую я вам расскажу, не оставит вас равнодушным.

    Впрочем, и без конфузного начала беседы отказать в просьбе этой женщине Фандорину было бы непросто.

    В обществе отношение к вдове Чехова было неодобрительным. Почиталось хорошим тоном осуждать ее за то, что она предпочитала блистать на сцене и весело проводить время в кругу своих талантливых друзей из Художественного театра, а не ухаживать за смертельно больным писателем в его тоскливом ялтинском уединении. Не любила, не любила! Вышла замуж за умирающего из холодного расчета, чтоб и чеховской славы зацепить, и своей не упустить, да еще обеспечить себе козырное имя для последующей сценической карьеры, — таков был общий глас.

    Эраста Петровича эта несправедливость возмущала. Покойный Чехов был человеком зрелым и умным. Знал, что женится не просто на женщине, а на выдающейся актрисе. Ольга Леонардовна была готова бросить сцену, чтобы неотлучно находиться с ним рядом, но хорош мужчина, который согласится принять такую жертву. Любить — означает желать любимому счастья. Без великодушия цена любви — медный грош. И то, что жена дала мужу победить в этой борьбе великодуший, правильно. Главное, что перед смертью она была с ним и облегчила его уход. Она рассказывала, что в самый последний вечер он много шутил и они от души смеялись. Чего ж еще желать? Хорошая смерть. Ни у кого нет права осуждать эту женщину.



    Все эти мысли уже не в первый раз пронеслись в голове Эраста Петровича, пока он слушал сбивчивый, маловразумительный рассказ актрисы. Речь шла о какой-то Элизе, подруге Ольги Леонардовны и, кажется, тоже артистке. Что-то там у этой Элизы стряслось, отчего «бедняжка пребывает в постоянном смертном страхе».

    — Прошу извинить, — вклинился Эраст Петрович, когда собеседница прервалась, чтобы всхлипнуть. — Я не п-понял. Альтаирская и Луантэн — это одна особа или две?

    — Одна! Элиза Альтаирская-Луантэн — это ее полное имя. Раньше у нее был сценический псевдоним «Луантэн», а потом она вышла замуж и стала вдобавок «Альтаирская», по мужу. Правда, они скоро расстались, но согласитесь, для актрисы было бы глупо отказываться от такой красивой фамилии.

    — И все-таки я не вполне… — Фандорин морщил лоб. — Эта дама чего-то боится, вы очень красноречиво описали ее нервическое состояние. Но что именно ее пугает?

    «И, главное, чего вы от меня-то хотите?» — мысленно прибавил он.

    — Она не говорит, в том-то и дело! Элиза человек очень закрытый, никогда ни на что не жалуется. Для артистки это такая редкость! Но вчера она была у меня в гостях, мы очень хорошо поговорили, и что-то на нее нашло. Она разрыдалась, упала мне на грудь, залепетала, что ее жизнь — кошмарный сон, что она этого больше не вынесет, что она затравлена и измучена. Когда же я стала приставать с расспросами, Элиза вдруг ужасно побледнела, закусила губу и больше я не могла вытянуть из нее ни слова. Она явно раскаивалась в своей откровенности. В конце концов пролепетала что-то невнятное, попросила меня простить ей минутную слабость и убежала. Я не спала ночь, я не могу найти себе места весь день! Ах, Эраст Петрович, я давно знаю Элизу. Она не истеричка и не фантазерка. Я уверена, ей угрожает опасность, причем такого рода, что нельзя рассказать даже подруге. Умоляю вас ради всего, что нас связывает: выясните, в чем там дело. Для вас это пустяк, вы ведь мастер разгадывать тайны. Как гениально отыскали вы пропавшую рукопись Антона Павловича! — напомнила она Фандорину об истории, с которой началось их знакомство, и он поморщился на столь откровенную лесть. — Я помогу вам попасть в круг ее общения. Элиза сейчас героиней в «Ноевом ковчеге».

    — Кем? Г-где? — удивился Эраст Петрович.

    — Занимает амплуа героини в этом новомодном театре, который пытается соперничать с Художественным, — пояснила Ольга Леонардовна тоном, в котором сквозила снисходительность — то ли к театральному невежеству Фандорина, то ли к безумцам, осмеливающимся конкурировать с великим МХТ. — «Ноев ковчег» приехал на гастроли из Петербурга, чтобы поразить и покорить московскую публику. Билет достать невозможно, но я всё устроила. Вас пустят на лучшее место, чтобы вы могли хорошо к ним всем присмотреться. А потом наведайтесь за кулисы. Я протелефонирую Ною Ноевичу (это их руководитель, Ной Ноевич Штерн), скажу, чтоб оказал вам полное содействие. Он водит вокруг меня хороводы, всё надеется переманить к себе, так что выполнит мою просьбу, не задавая лишних вопросов.

    Эраст Петрович сердито пнул ножку стула, от чего она треснула пополам. Пустейшее, смехотворное дело — ипохондрические капризы какой-то примадонны с невообразимым именем, а отказать совершенно невозможно. И это в момент, когда он ждет приглашения участвовать в расследовании исторического, можно даже сказать эпохального престуапения!

    Цокая языком, Маса взял покалеченный предмет мебели. Попробовал сесть — стул покосился.

    — Вы молчите? Неужто вы откажете мне в этой маленькой просьбе? Если еще и вы покинете меня, я этого не переживу! — сказала вдова великого литератора с интонацией Аркадиной, взывающей кТригорину.

    — Разве я п-посмел бы, — уныло сказал Эраст Петрович. — Когда нужно быть в театре?

    — Вы прелесть! Я знала, что могу на вас положиться! Спектакль сегодня в восемь. Сейчас я всё вам объясню…

    Ничего страшного, успокаивал себя Фандорин. В конце концов эта выдающаяся женщина заслуживает того, чтоб я потратил на ее блажь один вечер. Ну а если до того времени позвонят по столыпинскому делу, объясню ей, что тут проблема государственной важности…

    Но до вечера ни из Петербурга, ни из Киева не протелефонировали. Эраст Петрович надел белый галстук и, тщетно борясь с раздражением, отправился на спектакль. Масе было велено не отлучаться от аппарата и в случае чего нестись в театр на мотоциклете.


    ДЕНЬ ПАМЯТИ ЕЛИСАВЕТЫ

    Сам Фандорин поехал на извозчике, зная, что в час, когда одновременно идут спектакли в Большом, Малом и Новейшем, на Театральной площади тарировать автомобиль будет негде. В прошлый раз, будучи на вагне-ровской «Валькирии», он неосторожно оставил свою «изот-ту-фраскини» между двумя пролетками, и разрезвившийся рысак ударом шипованной подковы расколотил ему хромированный радиатор — новый потом два месяца доставляли из Милана.

    За несколько часов, прошедших после звонка актрисы, Эраст Петрович собрал кое-какие сведения о театре, где ему предстояло провести вечер.

    Оказалось, что эта труппа, в прошлый сезон возникшая в Санкт-Петербурге, успела произвести фурор в первой столице, очаровав публику и поделив критику на две непримиримые фракции, одна из которых превозносила гений режиссера Штерна до небес, а другая обзывала его «шарлатаном от искусства». Много писали и об Элизе Альтаирской-Луантэн, но здесь гамма мнений была несколько иная: от восторженно-обожающей у благорасположенных рецензентов до сочувственной у злобных — жаль-де талант превосходной артистки, вынужденной губить свое дарование в претенциозных постановках г. Штерна.

    В общем, писали о «Ноевом ковчеге» много и горячо, просто Фандорин никогда не дочитывал газет до страницы, где обсуждаются театральные новости. Эраст Петрович, увы, не любил драматического искусства, совершенно им не интересовался, и, если бывал в театре, то исключительно в опере либо в балете. Хорошие пьесы предпочитал читать глазами, чтоб не портить впечатления режиссерскими амбициями и дурной игрой (ведь даже в самом расчудесном спектакле обязательно найдется актер или актриса, кто сфальшивит и всё испортит). Театр казался Фандорину искусством, обреченным на умирание. Вот наберет силу кинематограф, овладеет звуком и цветом — кто тогда станет тратить немалые деньги, чтоб лицезреть картонные декорации и прикидываться, будто не слышишь суфлерского шепота, не замечаешь колыхания занавеса и перезрелости примадонн?

    Для московских гастролей «Ноев ковчег» арендовал здание бывшего Новейшего театра, которое теперь принадлежало некоей «Театрально-кинематографической компании».

    Прибыв на знаменитую площадь, Эраст Петрович был вынужден сойти у фонтана — подъехать к самому подъезду из-за скопления экипажей и публики было невозможно. Притом бросалось в глаза, что толчея перед Новейшим театром гораздо гуще, чем перед расположенным напротив Малым с его вечной «Грозой» и даже перед Большим, где нынче открывали сезон «Гибелью богов».

    Как и намеревался, вначале Фандорин направился к афише, чтобы ознакомиться с составом труппы. Скорее всего, как это, кажется, принято в актерском мирке, душераздирающие страдания премьерши вызваны интригами кого-то из коллег. Чтоб разгадать эту ужасную тайну и скорее покончить с дурацкой историей, следовало переписать имена фигурантов.

    Название спектакля окончательно испортило настроение театралу поневоле. Мрачным взором он глядел на щегольской плакат с виньетками, думая, что вечер окажется еще мучительнее, чем предполагалось.

    Карамзинскую повесть, считающуюся шедевром сентиментализма, Эраст Петрович очень не любил, на что у него были личные, весьма серьезные основания, не имеющие отношения к литературе. Еще болезненней было прочесть, что спектакль посвящен «памяти святой Елисаветы».

    Как раз в этом месяце исполнится тридцать пять лет, подумал Фандорин, на миг закрыл глаза и содрогнулся, изгоняя страшное воспоминание.

    Чтоб мобилизоваться, дал волю раздражению.



    — Дурацкая фантазия — ставить в двадцатом веке старомодную д-дребедень! — пробормотал он. — И где там сюжет на целую «трагедию в трех действиях», хоть бы даже и без антракта? Еще цены на места у них возвышенные!

    — Местом интересуетесь, сударь? — сунулся ему под локоть человечек в надвинутом на глаза кепи. — Есть билет в кресла. Мечтал посетить представление лично, но вынужден отказаться по семейным обстоятельствам. Могу уступить. Покупал через третьи руки, так что, извините, дорогонько. — Окинул быстрым взглядом лондонский смокинг, геометрически идеальные воротнички, черную жемчужину в галстуке. — Четвертная-с…

    Неслыханно! Двадцать пять рублей за место даже не в ложе, а просто в креслах! Одна из заметок о гастролях «Ноева ковчега», преядовитая, под названием «Возвышенные цены», была посвящена невероятной дороговизне билетов на спектакли приезжей труппы. Ее руководитель господин Штерн обладал незаурядными предпринимательскими способностями. Он придумал эффектнейший способ продажи билетов. Стоимость мест в ложах, партере и бельэтаже вдвое, а то и втрое превышала обычную; зато ярусы и галерка вовсе не поступали в кассу, а предназначались для учащейся молодежи — посредством дешевой лотереи. Среди студентов и курсисток лотерейные билеты распространялись по полтиннику; выигрышных было по одному на десяток. Тот, кому повезло, мог либо сам сходить в театр, о котором все писали и говорили, либо продать билет перед спектаклем, получив за свои пятьдесят копеек очень недурной куш.

    Эта придумка, глубоко возмущавшая автора газетной статейки, показалась Фандорину остроумной. Во-первых, выходило, что самые дешевые места у Штерна все равно уходят по пяти рублей (столько стоило хорошее кресло в Большом театре). Во-вторых, о «Ноевом ковчеге» судила и рядила вся студенческая Москва. В-третьих, на спектакли приходило много молодежи, а именно ее энтузиазм больше всего способствует успеху театра.

    Не удостоив спекулянта ответом, хмурый Эраст Петрович прошествовал к двери с табличкой «Администратор». Если бы пропуск надо было получить внутри, Фандорин развернулся бы и ушел. Протискиваться через столько спин он бы ни за что не стал. Но Ольга Леонардовна сказала: «В пяти шагах справа от двери, на ступеньках, будет человек с зеленым портфелем…»

    И действительно: ровно в пяти шагах от штурмующей дверь толпы, прислонясь к стене, стоял очень высокий, широкоплечий мужчина в полосатом американском костюме, который несколько контрастировал с грубым, будто слепленным из бурой глины лицом. Человек этот был невозмутим, на галдящих поклонников Мельпомены не смотрел, а стоял себе, насвистывал; локтем он прижимал кокетливый бархатный портфель зеленого цвета.

    Подойти к полосатому господину у Фандорина получилось не сразу — все время кто-то просовывался вперед. Эти люди были чем-то неуловимо похожи на пройдоху, пытавшегося слупить с Эраста Петровича двадцать пять рублей за билет: такие же вертлявые, тенеобразные, с торопливой приглушенной речью.

    Обладатель зеленого портфеля отделывался от них быстро, не произнося ни слова — лишь свистел. Одному коротко и насмешливо, после чего человечек немедленно исчез. Другому угрожающе — тот попятился. Третьему одобрительно.

    Распорядитель барышников-перекупщиков, определил Фандорин. Ему наконец наскучило слушать художественный свист и наблюдать беспрестанное мелькание. Он шагнул на ступеньку, удержал за плечо очередную невесть откуда вынырнувшую тень и, согласно инструкции, произнес:

    — От госпожи Книппер.

    Откликнуться свистун не успел. Снова между ним и Фандориным влез кто-то третий. Хватать его за плечо или иную часть тела Эраст Петрович не стал — из уважения к мундиру. Это был офицер, гусарский корнет, да еще гвардеец.

    — Сила Егорович, умоляю! — вскричал молодой человек, глядя на полосатого господина совершенно сумасшедшими глазами. — В партер! Не далее шестого! Ваши совсем осатанели, требуют две красненьких! Пускай, но в долг. Я все, что было, на корзину с цветами потратил.

    Вы знаете, Владимир Лимбах всегда расплачивается! Ей-богу, я застрелюсь!

    Барышник лениво посмотрел на отчаянного корнета и равнодушно присвистнул.

    — Билетов нет. Кончились. Могу дать контрамарку без места, из дружеского расположения.

    — Ах, вы же знаете, офицеру без места нельзя!

    — Ну как угодно… Минуточку, сударь.

    Последние слова, как и почтительная улыбка, с трудом давшаяся этой глиняной физиономии, адресовались Эрасту Петровичу.

    — Вот, извольте. Пропуск в четвертую ложу. Мое почтение Ольге Леонардовне. Всегда готовы услужить.

    Провожаемый ласковым посвистыванием барышника и завистливым взглядом гусара, Фандорин пошел к главному входу.

    — Ладно, давайте хоть контрамарку! — донеслось сзади.


    СТРАННЫЙ МИР

    Ложа номер четыре оказалась лучшей из всех. Будь театр не частным, а императорским, ее, вероятно, называли бы «царской». Семь кресел с золочеными спинками — три в первом ряду, четыре во втором — были в полном распоряжении единственного зрителя. Тем впечатлительней был контраст с остальным залом, где буквально яблоку негде было упасть. До начала спектакля оставалось еще минут пять, но публика вся уже сидела, словно каждый опасался, не объявится ли претендент на то же место. И небезосновательно: в двух или трех местах капельдинеры успокаивали взволнованных людей, потрясавших билетами. Одна сцена разыгралась прямо под фан-доринской ложей. Полная дама в горностаевом боа, чуть не плача, восклицала:

    — Как фальшивые? Где ты купил эти билеты, Жако? Багровый Жако лепетал, что у очень приличного господина, по пятнадцати рублей. Привычные к подобным происшествиям служители уже тащили два дополнительных стула.

    В ярусах сидели еще плотней, даже стояли в проходах. Там преобладали молодые лица, студенческие тужурки, белые блузки курсисток.

    Ровно в восемь часов, сразу после третьего звонка, свет в зале погас, двери зала плотно закрылись. Правило начинать спектакль вовремя и не пускать опоздавших завел Художественный театр, но даже и там оно не соблюдалось с такой неукоснительной строгостью.

    Сзади послышался скрип.

    Эраст Петрович, сидевший падишахом на центральном переднем кресле, обернулся и не без удивления увидел давешнего гусара, обещавшего застрелиться.

    Корнет Лимбах — так, кажется, его звали — прошептал:

    — Вы один? Отлично! Не возражаете, если я сяду? Куда вам столько мест?

    Фандорин пожал плечами — ради Бога, не жалко. Пересел вправо, чтобы не тесниться. Однако офицер предпочел устроиться у него за спиной.

    — Ничего, я здесь, — сказал корнет, вынимая из чехла полевой бинокль.

    Дверь ложи опять скрипнула.

    — Черт его принес! Не выдавайте, я с вами! — еле слышно прошелестел в ухо Фандорину корнет.

    Вошел средних лет мужчина во фраке и накрахмаленной рубашке, с таким же, как у Эраста Петровича белым галстуком, только жемчужина в нем была не черная, а серая. Банкир или преуспевающий адвокат, предположил Фандорин, мельком глянув на холеную бородку и торжественно поблескивающую лысину.

    Вошедший учтиво поклонился.

    — Царьков. А вы — знакомый несравненной Ольги Леонардовны. Всегда рад…

    Из этих слов можно было заключить, что господин Царьков — владелец чудесной ложи и что именно его актриса попросила о месте. Было не совсем понятно, какое к этому имеет отношение свистун с зеленым портфелем, но Эраст Петрович не собирался ломать над этим голову.

    — Молодой человек с вами? — спросил любезный хозяин, покосившись на корнета (тот разглядывал в бинокль лепнину потолка).

    — Да.

    — Ну что ж, милости прошу…

    Несколько минут, остававшихся до начала — пока публика шуршала, скрипела и сморкалась — новый сосед вполголоса рассказывал Фандорину о «Ноевом ковчеге», причем с таким знанием дела, что первоначальное мнение пришлось переменить: не банкир и не адвокат, а, вероятно, какой-то важный театратьный деятель или влиятельный рецензент.

    — Есть разные мнения относительно режиссерского таланта Штерна, но в деловом отношении он несомненный гений, — словоохотливо начал господин Царьков, адресуясь исключительно к Фандорину, будто они сидели в ложе вдвоем. Впрочем, корнет Лимбах, кажется, был рад, что на него не обращают внимания.

    — Он начал давать спектакли за неделю до открытия сезона и, что называется, использовал монополию на всю катушку. Публика повалила к нему, во-первых, потому, что больше ходить было некуда. А во-вторых, он выстрелил подряд тремя постановками, о которых в прошлом сезоне спорил весь Петербург. Сначала показал «Гамлета», потом «Трех сестер», теперь вот «Бедную Лизу». Причем заранее объявил, что каждый спектакль демонстрируется один раз, без повторов. Смотрите, что творится в третий вечер. — Знаток театральной жизни обвел рукой переполненный зал. — Здесь еще и коварный удар по главному конкуренту — Художественному театру. Они ведь намеревались в этом году удивить публику новыми постановками именно «Трех сестер» и «Гамлета». Уверяю вас, что после Штерна любая, даже самая новаторская трактовка покажется зрителям пресной. А «Бедная Лиза» — это просто эпатаж. Ни Станиславский, ни Южин не осмелились бы выходить с таким драматургическим материалом на современную сцену. Но я видел спектакль в Петербурге. Уверяю вас, это нечто! Луантэн в роли Лизы божественна! — Лысый господин смачно поцеловал кончики пальцев, на одном из которых блеснул внушительный бриллиант.

    Вряд ли рецензент, подумал Эраст Петрович. Откуда у рецензента солитер на дюжину каратов?

    — Но самое интересное впереди. Я очень многого ожидаю от «Ковчега» в этом сезоне. Дав залп из трех сверханшлаговых спектаклей, они на месяц прекращают выступления. Хитрый Штерн предоставляет возможность Художественному, Малому и Коршу показать публике свои новинки — как бы отходит в сторону. После этого, в октябре обещает дать собственную премьеру, и, конечно, заманит к себе всю Москву.

    Хоть Фандорин и мало что смыслил в театральных обыкновениях, но это показалось ему странным.

    — П-позвольте, но ведь здание арендовано? Как же театр может целый месяц жить без сборов?

    Царьков хитро подмигнул:

    — «Ковчег» может себе позволить такую роскошь. «Театрально-кинематографическая компания» предоставила им аренду с полным обслуживанием по цене один рубль в месяц. О, Штерн умеет устраиваться! За месяц-полтора они подготовят совершенно новую постановку, с нуля. Неизвестно, что это будет за пьеса, но уже сейчас за хороший билет на премьерный показ дают до пятидесяти рублей!

    — То есть как это «неизвестно»?

    — А так! Расчет на эффект. Завтра у них сбор труппы, на котором Штерн объявит актерам, какую они ставят пьесу. Послезавтра об этом напишут все газеты. И готово: публика станет с нетерпением ждать премьеры. Что бы они ни поставили. О, милостивый государь, поверьте моему чутью. Благодаря «Ноеву ковчегу» Москву ожидает небывало плодородный сезон!

    Сказано это было с неподдельным чувством, и Эраст Петрович поглядел на соседа с уважением. Такая искренняя, бескорыстная любовь к искусству не могла не вызвать почтения.

    — Но тсс! Начинается. Что сейчас будет — все ахнут, — хихикнул театрал. — Этого фокуса Штерн в Петербурге не показывал…

    Занавес открылся. Весь задник был затянут белой тканью. Вдруг на ней высветился прямоугольник. Это был экран! На нем появилась карета, запряженная четверкой лошадей. Они неслись вскачь.

    Соединение кинематографа с театром? Любопытно, подумал Эраст Петрович.

    Прав был знаток — по партеру и ярусам пронесся восторженный вздох.

    — Умеет взять зрителя с первой же минуты, чертяка, — прошептал, перегнувшись, Царьков — и шлепнул себя по губам: мол, виноват, умолкаю.

    Заиграла пасторальная музыка, на экране появилась надпись:

    «Однажды, в исходе царствования великой Екатерины, молодой блестящий гвардеец возвращался из полка в свое имение…»

    Постановка оказалась в высшей степени изобретательной, с массой находок, игривая и в то же время философская, в прекрасных декорациях и костюмах, созданных модным художником из «мирискусников». Короткая притча о бедной простушке, утопившейся из-за предательства любимого, была обогащена фабульными поворотами. Появились дополнительные персонажи, частью совершенно новые, частью — поминаемые у Карамзина мимоходом. Спекгакль был посвящен страстной, попирающей все запреты любви — ведь бедная Лиза отдается своему Эрасту, не заботясь ни о молве, ни о последствиях. Спектакль повествовал о самоотверженной женской смелости, о мужской трусости перед общественным мнением; о слабости Добра и силе Зла. Последнее очень живо и выпукло олицетворяли богатая вдова (артистка Лисицкая) и шулер (артист Мефистов), нанятый ею, чтобы разорить увлекающегося Эраста и вынудить его к женитьбе по расчету.

    Для воссоздания исторической Москвы, пейзажей, явлений природы активно использовался кинематографический экран. Превосходно была задумана сцена с призраком отца Лизы (артист Разумовский), которого подсвечивал голубой луч прожектора. Впечатляли монолог и танец Смерти, заманивающей девушку в пруд (эту роль исполнял сам господин Штерн).

    Но более всего поразил публику трюк со скульптурой. Почти все второе действие разворачивалось у статуи Пана, символизирующего пасторальную чувственность любовной линии. Через минуту зрители, разумеется, перестали обращать на статую внимание, сочтя ее принадлежностью декорации. Каков же был восторг, когда в конце акта античный божок вдруг ожил и заиграл на своей свирели!

    Впервые Эраст Петрович увидел труппу, в которой, пожалуй, не чувствовалось перепада в уровне актерской игры. Все артисты, даже исполнители маленьких ролей, были безупречны. Выход каждого был истинным фейерверком.

    Однако многочисленные достоинства постановки Фан-дориным были едва замечены. С той минуты, как на сцене первый раз появилась Альтаирская-Луантэн, спектакль поделился для него на две неравноценные части: картины, в которых она играла, и картины, где ее не было.

    Едва зазвучал нежный голос, напевающий простенькую песенку о полевых цветах, и будто чьи-то безжалостные пальцы стиснули сердце доселе равнодушного зрителя. Он узнал этот голос! Думал, что забыл, а, оказывается, помнил все эти годы!

    И фигура, походка, поворот головы — всё было в точности такое же!

    — Разрешите…

    Фандорин, повернувшись, чуть не силой вырвал у корнета бинокль.

    Лицо… Нет, лицо было другое. Но выражение глаз, но доверчивая улыбка, но ожидание счастья и открытость судьбе! Как можно было столь достоверно, столь безжалостно всё это воспроизвести? Он даже зажмурился и не запротестовал, когда гусар отобрал свои окуляры, сердито шепча:

    — Отдайте, отдайте, я тоже хочу ею любоваться!

    Смотреть, как бедная Лиза полюбила беспечного Эраста, как он променял ее любовь на иные увлечения и позволил ей погибнуть, было больно и в то же время… животворно —  вот странное, но очень точное слово. Будто Время острыми когтями сдирало ороговевшую кожу с души, и та засочилась кровью, вновь обретая чувствительность, незащищенность.

    Еще один раз Фандорин, не выдержав, закрыл глаза в сцене Лизиного грехопадения, решенной режиссером чрезвычайно дерзко, даже натуралистично. Луч выхватил из темноты обнаженную девичью руку с вытянутыми пальцами; потом она, будто вянущий стебель, поникла и опустилась.

    — Ай да Луантэн! — воскликнул Царьков, когда все зааплодировали. — Чудо как играет! Не хуже покойной Комиссаржевской!

    Фандорин метнул на него злобный взгляд. Эти слова показались ему кощунством. Эраста Петровича все больше раздражал хозяин ложи. Несколько раз к нему заходили какие-то люди пошептаться — ладно бы еще, когда Лизы, то есть Элизы Луантэн, не было на сцене. Во время музыкальных пауз разговорчивый сосед перегибался через кресло и начинал делиться впечатлениями либо рассказывать что-нибудь про театр или исполнителей. Например, про героя-любовника Смарагдова сказал пренебрежительно: «Партнер не ее уровня». Эрасту Петровичу так не показалось. Он был всецело на стороне этого персонажа, не ревновал, когда сценический Эраст обнимал Лизу, и, вопреки логике, по-детски надеялся, что тот образумится и вернется к своей возлюбленной.

    К болтовне опытного театрала Фандорин начинал прислушиваться, лишь когда тот говорил что-нибудь о примадонне. Так, во время длинной и неинтересной Эрасту Петровичу сцены в игорном клубе, где друг-офицер уговаривай героя остановиться, а шулер подбивач отыгрываться, Царьков сообщил о госпоже Альтаирской-Луантэн кое-что, заставившее Фандорина нахмуриться.

    — М-да, Луантэн безусловно — жемчужина огромной ценности. Слава Богу, нашелся человек, который не пожалеет средств на достойную оправу. Я имею в виду господина Шустрова из «Театрально-кинематографической компании».

    — Это ее п-покровитель? — спросил Эраст Петрович, ощутив неприятный холодок в груди и сердясь на себя за это. — Он кто?

    — Очень способный молодой предприниматель. Унаследовал от отца прянично-бараночную фирму. Учился в Америке и дела ведет тоже по-американски, жестко. Задавил всех конкурентов, потом продал свое бараночное княжество за очень хорошие деньги. Теперь создает зрелищную империю — затея новая, перспективная. Не думаю, что к Альтаирской у него сердечный интерес. Шустров человек неромантический. Скорее, тут инвестиция, расчет на ее артистический потенциал.

    Он еще рассказыват что-то про наполеоновские планы бывшего бараночника, но успокоившийся Фандорин больше не слушал и даже неучтиво оборвал говоруна жестом, когда на сцене вновь появилась Лиза.

    Второй сосед, хоть с разговорами не лез, докучал Эрасту Петровичу не меньше Царькова. На каждый выход Альтаирской-Луантэн он откликался воплями «Браво!». От звонкого голоса у Фандорина закладывало уши. Несколько раз Эраст Петрович сердито говорил:

    — Перестаньте! Вы мешаете!

    — Пардон, — бормотал корнет Лимбах, не отрываясь от своего увесистого бинокля, а через секунду снова орал. — Божественно! Фора!

    Восторженных поклонников у актрисы в зале было множество. Даже странно, что вопли не мешали ей вести роль — она словно их не слышала. Вот ее партнер господин Смарагдов, тот в момент первого выхода, когда в зале завизжали и запищали женские голоса, приложил к груди руку и поклонился.

    При иных обстоятельствах эмоциональность публики вызывала бы у Фандорина раздражение, но сегодня он был мало на себя похож. В горле будто стоял ком, и реакция зрителей не казалась Эрасту Петровичу чрезмерной.

    Несмотря на волнение, вероятно, вызванное не столько актерской игрой, сколько воспоминаниями, Фандорин отметил, что реакция зала была предопределена психологическим рисунком постановки. Комичные сцены чередовались с сентиментальными, к финалу публика сидела притихшая, всхлипывающая, а закрылся занавес под громоподобные аплодисменты и овации.

    За минуту до окончания в ложу вошел полосатый свистун и почтительно встал за спиной у хозяина. Свой зеленый портфель он прижимал локтем, в руках держал книжечку и карандаш.

    — Ну так, — сказал ему Царьков, почти бесшумно хлопая в ладоши. — Ее и Штерна поблагодарю лично. Приготовь там что-нибудь по высшему. А со Смарагдова хватит и тебя. Передай от меня карточку, ну и вина, что ли. Он какое любит?

    — Бордо, «Шато Латур», по двадцати пяти рублей бутылка, — заглянул в книжечку полосатый и слегка присвистнул. — Губа не дура.

    — Полдюжины… Эй вы, потише! — Это было сказано гусару, который, едва закрылся занавес, начал кричать: «Лу-ан-тэн! Лу-ан-тэн!»

    Обидел корнета и Эраст Петрович.

    — Дайте-ка. — Вновь отобрал у мальчишки бинокль. Очень хотелось рассмотреть, какое у поразительной актрисы лицо, когда она уже не играет.

    — Но я должен видеть, как она возьмет мою корзину!

    Офицер попробовал вырвать бинокль из руки Фандорина, но с тем же успехом он мог бы попытаться вырвать меч у бронзовых Минина и Пожарского.

    — Считайте, что это плата за место, — процедил Эраст Петрович, подкручивая колесико.

    Нет, нисколько не похожа, сказал он себе. Лет на десять старше. Лицо не овальное, а скорее угловатое. И глаза совсем не юные, усталые. Ах, какие глаза…

    Опустил бинокль, потому что вдруг ощутил непонятное головокружение. Вот еще новости!

    Артисты выходили на поклоны не так, как это обычно принято в театре, по очереди, а все разом: впереди премьер и премьерша, прочие во втором эшелоне. Тот, кто играл Смерть, то есть сам Ной Штерн, не появился вовсе — так сказать, блистательно отсутствовал.

    Под неумолкающие аплодисменты служители понесли на сцену с двух сторон сначала букеты, за ними корзины с цветами — меньшего размера, потом большего. Примерно половина подношений досталась Смарагдову, половина — Альтаирской. Остальным актерам перепало по одному-два букетика, и то не всем.

    — Сейчас вынесут мою! Отдайте же! Вон она! Я потратил на нее месячное жалованье!

    Гусар повис на руке у Фандорина — бинокль пришлось вернуть.

    Корзина и вправду была пышна — целое облако из белых роз.

    — Она возьмет мою, мою! — повторял корнет, кажется не замечая, что от возбуждения дергает соседа за рукав.

    — Извольте. Я вижу, вам интересно.



    Господин Царьков любезно протянул свой перламутровый лорнет на ручке. Эраст Петрович схватил безделушку, поднес к глазам и с удивлением обнаружил, что оптика не уступает офицерскому биноклю.

    Перед его взором снова, очень близко, возникло улыбающееся лицо Элизы Альтаирской-Луантэн. Она покосилась куда-то вниз и в сторону, крылья точеного носа чуть дрогнули. Что могло ее расстроить? Неужели то, что последняя корзина, поднесенная Смарагдову (лимонные орхидеи), роскошнее, чем ее белые розы? Вряд ли. Эта женщина не может быть столь мелко тщеславна!

    К тому же на сцену вынесли еще одну корзину, настоящий цветочный дворец. Кому она предназначалась — примадонне или премьеру?

    Ей! Чудо флористического искусства под восторженные крики всего зала поставили перед Альтаирской. Она сделала книксен, опустив лицо к бутонам и обняв цветы своими тонкими белыми руками.

    — Черт побери, черт побери… — жалобно простонал Лимбах, видя, что его карта бита.

    Эраст Петрович на секунду переместил окуляры на Смарагдова. Картинно красивые черты карамзинского Эраста исказились от злобы. Скажите, какие страсти из-за цветов!

    Он снова посмотрел на Элизу, ожидая увидеть ее торжествующей. Но прекрасное лицо актрисы было похоже на застывшую маску ужаса: глаза широко раскрыты, на устах застыл так и не вырвавшийся крик. В чем дело? Что ее испугало?

    Внезапно Фандорин увидел, что один из бутонов, нераскрытый и темный, покачивается и словно бы тянется вверх.

    О Боже! Это был не бутон! В сдвоенном кружке отчетливо возникла ромбическая головка змеи. Это была гадюка, и тянулась она прямо к груди окоченевшей примы.

    — Змея! В корзине змея! — завопил Лимбах и, перемахнув через парапет, спрыгнул вниз, в проход.

    Все случилось в считанные мгновения. В первых рядах партера кричали, махали руками. Остальной зал, ничего не поняв, устроил новый взрыв оваций.

    Отчаянный гусар вскочил на ноги, выхватил из ножен шашку, понесся к сцене. Но еще раньше на выручку Аль-таирской пришел белый, загримированный под мрамор. Пан. Он стоял у актрисы за спиной и потому раньше остальных увидел жуткую обитательницу цветочной корзины. Рогатый божок подбежал, бесстрашно схватил пресмыкающееся за шею и рывком вытащил наружу.

    Теперь уже весь зал видел, что происходит. Запищали дамы. Госпожа Альтаирская, покачнувшись, упала навзничь. Потом вскрикнул отважный Пан — гадина ужалила его в руку. С размаху он ударил ее об пол, стал топтать ногами.

    Театр наполнился криками, фохотом кресел, писком.

    — Доктора! Позовите доктора! — кричали на сцене. Кто-то обмахивал платком Элизу, кто-то уводил прочь

    укушенного героя.

    А в глубине сиены показался высокий, очень худой человек с наголо обритым черепом.

    Он стоял, сложив руки на груди, смотрел на весь этот содом — и улыбался.

    — Кто это? Вон там, позади всех? — спросил Фандорин всезнающего соседа.

    — Минутку, — сказал тот, заканчивая тихий разговор со своим полосатым клевретом. — …Выяснить, кто, и наказать!

    — Будет исполнено.

    Свистун быстро вышел, а господин Царьков, как ни в чем не бывало, оборотился к Эрасту Петровичу с вежливой улыбкой.

    — Где? А, это Ной Ноевич Штерн, собственной персоной. Маску Смерти снял. Ишь, сияет. Еще б ему не радоваться. Такая удача! Теперь из-за «Ковчега» москвичи вообще с ума спятят.

    Какой странный мир, подумал Фандорин. Невероятно странный!


    ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ЗНАКОМСТВО

    Премьер-министр скончался в то самое время, когда Эраст Петрович был в театре. Назавтра повсюду висели флаги с черными лентами, газеты вышли с огромными траурными заголовками. В либеральных писали: хоть покойный и придерживался реакционных взглядов, но вместе с ним погибла последняя надежда обновления страны без потрясений и революций. В патриотических кляли иудейское племя, к которому принадлежал убийца, и усматривали особый смысл в том, что Столыпин почил в годовщину успения благоверного князя Глеба, тем самым пополнив сонм мучеников земли русской. В изданиях бульварно-мелодраматического толка с надрывом цитировали духовную Петра Аркадьевича, в которой он, оказывается, завещал похоронить его «там, где убьют».

    Трагическая новость (Эрасту Петровичу протелефонировали, когда он вернулся из театра) не произвела на него особенного впечатления. Звонивший, высокопоставленный чиновник, также сказал, что в совете министерства внутренних дел обсуждалось, следует ли привлекать к расследованию Фандорина, но командир жандармского корпуса решительно против этого возражал, а министр промолчал.

    Примечательно, что Эраст Петрович нисколько не огорчился, а, наоборот, испытал облегчение и, если во всю ночь не сомкнул глаз, то не из-за обиды и даже не из-за тревоги за судьбы государства.

    Он расхаживал по кабинету, глядя на бликующий паркет; ложился на диван с сигарой, смотрел в белый потолок; садился на подоконник и впивался взглядом в черноту — но видел одно и то же: тонкую руку, усталые глаза, змеиную головку среди бутонов.

    Фандорин привык подвергать анализу факты, но не собственные эмоции. Не стал он сходить с тропинки рациональных умозаключений и теперь, чувствуя, что малейший шаг в сторону — и провалишься в топь, из которой непонятно, как выбираться.

    Выстраивание логической линии создавало иллюзию, что ничего особенного не стряслось. Расследование как расследование, мир не перевернулся.

    Страх госпожи Альтаирской оправдан. Опасность действительно существует. Это раз, загибал палец Эраст Петрович — и ловил себя на том, что улыбается. Она не взбалмошная фантазерка, не психопатка! 

    Очевидно, у нее есть какой-то лютый, обладающий извращенным воображением враг. Или враги. Это два. Разве можно ее ненавидеть?! 

    Судя по театральности покушения, искать виновного либо виновных следует прежде всего внутри труппы или на ее ближайшей периферии. Вряд ли кто-то, не вхожий за кулисы, мог посадить в корзину рептилию. Впрочем, надо будет проверить. Это три. А если бы змея ее укусила? О Боже! 

    Нужно отправляться в театр, ко всем присмотреться и, главное, попробовать вызвать на откровенность саму госпожу Альтаирскую-Луантэн. Это четыре. Я вновь увижу ее! Я буду с ней разговаривать! 

    Так до самого утра и шел этот внутренний диалог, в котором взбудораженные эмоции постоянно мешали работе мысли.

    Наконец, уже после рассвета, Фандорин сказал себе: «Что за черт. Кажется, я болен». Лег, напряжением воли заставил себя расслабиться и уснуть.

    Три часа спустя он встал отдохнувшим, проделал обычные физические упражнения, принял ледяную ванну, минут десять походил по канату, протянутому через двор. Контроль над внутренним миром был восстановлен. Эраст Петрович с аппетитом позавтракал, просмотрел доставленные Масой московские газеты: короткий взгляд на печальные заголовки — и скорей на страницу происшествий.

    Даже те издания, где отсутствовал раздел театральных рецензий, поместили сообщения о спектакле в «Ноевом ковчеге» и змее. Кто-то ужасался, кто-то остроумничал, но написали все без исключения. Версии репортеров (актерская ревность, отвергнутый поклонник, злая шутка) интереса не представляли в силу своей очевидности. Единственная полезная информация, которую почерпнул из этого чтения Фандорин, заключалась в том, что укушенному актеру (г. Девяткину) сделана инъекция противоядной сыворотки и состояние его здоровья опасений не вызывает.

    Несколько раз звонила взволнованная Ольга Леонардовна, но Масе было велено отвечать, что господина нет дома. Тратить время и мыслительную энергию на чувствительные разговоры не хотелось. Эти ресурсы можно было употребить с большей пользой.

    Руководитель «Ноева ковчега» встретил гостя у служебного подъезда, пожал руку двумя своими, повел к себе в кабинет — в общем, был само радушие. Во время телефонной беседы он показался Фандорину немного настороженным, но на встречу согласился сразу.

    — Воля госпожи Чеховой для меня свята, — говорил Штерн, усаживая Эраста Петровича в кресло. Узкие внимательные глаза скользнули по непроницаемому лицу посетителя, по элегантному кремовому костюму, задержались на остроносых туфлях крокодиловой кожи. — Она звонила вчера, просила контрамарку для вас, но было слишком поздно, не осталось ни одного хорошего места. Ольга Леонардовна сказала, что она как-нибудь устроится без моей помощи, но желала, чтобы я уделил вам время после спектакля. Сегодня утром опять звонила, спрашивала, состоялась ли встреча…

    — Не стал вас вчера беспокоить, учитывая обстоятельства.

    — Да-да, совершенно чудовищное происшествие. Сколько было крику за кулисами! А как взволновалась публика! — Тонкие губы режиссера расползлись в сладостной улыбке. — Однако в чем причина вашего визита?

    Ольга Леонардовна не объяснила. Мол, господин Фандорин сам расскажет… Вы, простите, кто по роду занятий? Эраст Петрович ограничился ответом на первый вопрос:

    — Госпожа Чехова считает, что вашей ведущей актрисе… — Он чуть запнулся. Хотел произнести имя, но почему-то не стал. — …Угрожает опасность. Вчерашний инцидент доказывает, что Ольга Леонардовна п-права. Я обещал разобраться.

    Острый взгляд театрального новатора блеснули любопытством.

    — А вы кто? Неужели ясновидящий? Я слышал, в Москве большая мода на прорицателей и клервуйянтов. Это меня очень, очень интересует!

    — Да, я изучал ясновидение. В Японии, — сказал Эраст Петрович с серьезным видом. Ему пришло в голову, что эта версия очень удобна для предстоящего расследования. Опять же, между ясновидением и дедукцией (то есть, ясномыслием) немало общего.

    — Феноменально! — Штерн так оживился, что выпрыгнул из кресла. — А можете вы продемонстрировать свое искусство? Ну вот хотя бы на мне? Прошу вас, загляните в мое будущее! Нет, лучше в прошлое, чтобы я мог оценить ваше мастерство.

    Какой подвижный господин, подумал Фандорин. Прямо ртутный шарик. (Это сравнение возникло вследствие того, что голый череп режиссера сверкнул в солнечном луче — сентябрьский день выдался погожим.)

    Чтение газет и телефонные звонки, на которые Эраст Петрович потратил половину нынешнего дня, мало что прояснили в биографии Ноя Штерна. Он слыл человеком скрытным, не любящим рассказывать о своем прошлом. Известно было лишь, что вырос он в черте оседлости, в крайней нужде, юность провел бродяжничая. Начинал клоуном в цирке, очень долго играл по провинциальным театрам, пока, наконец, не достиг известности. Собственной труппой обзавелся только год назад, обретя покровительство «Театрально-кинематографической компании», сделавшей ставку на его талант. Газетчикам про себя Штерн рассказывал небылицы, все время разные — и, очевидно, делал это намеренно. Все сходились в одном: человек этот одержим одной-единственной страстью — театром. Семьи у него не было, не было, кажется, и дома. Даже интрижек с актрисами за Ноем Ноевичем не водилось.

    — Заглянуть в ваше п-прошлое?

    Нервное лицо режиссера всё запрыгало от жажды немедленного чуда:

    — Да, что-нибудь из моего детства.

    Он уверен, что об этом периоде его жизни никто ничего не знает, понял Эраст Петрович. Ну, ясновидение так ясновидение…

    — Скажите, «Ной Ноевич» — ваше настоящее имя?

    — Совершенно настоящее. Согласно метрике.

    — Понятно… — Фандорин свел к переносице черные брови, закатил глаза ко лбу, с которого свисала седоватая прядь (именно так, по его представлению, повел бы себя ясновидящий). — Начало вашей жизни печально, милостивый г-государь. Ваш батюшка никогда вас не видывал. Он отошел в мир иной, пока вы еще обретались в чреве вашей матери. Смерть была внезапной — нежданный удар Рока.

    Шанс ошибиться был невелик. У евреев есть давний обычай называть детей в честь кого-нибудь из умерших родственников и почти никогда в честь живущих. Именно поэтому так редки случаи, когда сына нарекают именем отца. Разве что если тот скончался. Предположение насчет внезапной смерти было тоже не слишком рискованным. Люди, которые долго и тяжело болеют, не производят на свет столь жизнеспособного потомства.

    Простенькая дедукция прямо-таки сразила впечатлительного постановщика.

    — Феноменально! — вскричал он, хватаясь за сердце. — Я никому этого не рассказывал! Ни одной душе! Около меня нет никого, кто знал бы мою судьбу! Господи, как же я обожаю всё необъяснимое! Эраст Петрович, вы уникум! Чудотворец! Я с первой же минуты, как только увидел вас, сразу понял, что вижу перед собой человека необыкновенного. Если б я был женщиной или последователем Оскара Уайльда, непременно бы в вас влюбился!

    Шутка сопровождалась обаятельнейшей улыбкой. Широко раскрывшиеся карие глаза смотрели на Фандорина с искренней симпатией, не откликнуться на которую было невозможно.

    Обволакивает, подумал Эраст Петрович, пускает в ход обаяние — и отменно ловко. Этот человек — отличный актер, прирожденный манипулятор. Испугался моего маленького фокуса, теперь хочет понять, что я за птица, приручить, раскусить. Что ж, кусай-кусай. Зубы только не сломай.

    — Есть в вас внутренняя сила великодушия, — продолжал ластиться Ной Ноевич. — О, я в подобных вещах разбираюсь. Мне мало с кем хочется откровенничать, но с вами испытываешь желание быть беззащитным… Ужасно рад, что Ольга Леонардовна вас к нам прислала. В труппе действительно идет какая-то зловещая ферментация. Будет отлично, если вы присмотритесь к моим актерам и сумеете прозреть негодяя, спрятавшего в цветах змею. А заодно неплохо бы узнать, кто третьего дня налил мне в калоши клея. Дурацкая шутка! Пришлось менять подметки на совершенно новых штиблетах, а калоши выкинуть!

    Эраст Петрович обещал «прозреть» и погубителя калош, когда ему дадут возможность познакомиться с труппой.

    — Так мы прямо сейчас это и провернем! — объявил Штерн. — К чему откладывать? У нас как раз назначено собрание. Через полчаса. Буду объявлять новую пьесу для постановки и распределять, кто кого играет. Актеры лучше всего обнаруживают свое подлинное «я», когда начинается свара из-за ролей. Увидите их, как голеньких.

    — Что за пьеса? — спросил Эраст Петрович, вспомнив рассказ соседа по ложе. — Или это еще тайна?

    — Помилуйте. — Ной Ноевич рассмеялся. — Какие тайны от ясновидящего? К тому же завтра об этом напишут все газеты. Я выбрал для новой постановки «Вишневый сад». Отличный материал, чтобы разгромить Станиславского его же оружием, на собственной его территории! Пусть публика сравнит мой «Вишневый сад» с их худосочными экзерсисами! Не спорю, Художественный театр когда-то был недурен, но выдохся. О Малом и говорить смешно! Театр Корша — балаган для купчишек! Я покажу им всем, что такое истинная режиссура и настоящая работа с актерами! Хотите, я расскажу вам, дорогой Эраст Петрович, каким должен быть идеальный театр? Я вижу, что найду в вас умного и благодарного слушателя.

    Отказаться от предложения было бы невежливо, к тому же Фандорину в самом деле хотелось разобраться в причудливом устройстве этого нового для него мира.

    — Г-говорите, мне интересно.

    Ной Ноевич встал над гостем в позе ветхозаветного пророка, взгляд его заблистал.

    — Знаете, почему мой театр называется «Ноев ковчег»? Во-первых, потому что только искусство спасет мир от потопа, а высший род искусства — театр. Во-вторых, потому что у меня в труппе полный набор человеческих особей. Ну а в-третьих, всякой твари у меня по паре.

    Заметив недоумение на лице собеседника, Штерн довольно улыбнулся.

    — Ну да. У меня есть герой и героиня; резонер-благородный отец и гранд-дама, она же матрона; слуга-проказник-буффон и субретка-проказница-инженю-кокет; злодей и злодейка; простак и травести (не пара, но этим двум амплуа предписано одиночество); ну и наконец есть я и мой помощник для исполнения всех прочих возможных ролей — я второго плана, он третьего. Моя теория актерской игры заключается в том, что не нужно делать ставку на так называемых универсальных артистов, которые способны сыграть что угодно. Вот я, например, универсал. Я могу с одинаковым эффектом сыграть кого угодно — хоть Лира, хоть Шейлока, хоть Фальстафа. Но подобные гении встречаются крайне редко, — сокрушенно молвил Ной Ноевич. — Набрать их целую труппу невозможно. А вот актеров, которые очень хороши в од-ном-единственном амплуа, сколько угодно. Я беру такого человека и помогаю ему довести сильное, но узкое дарование до совершенства. Амплуа должно стать неотделимо от личности, это лучше всего. Впрочем, артисты на подобную мимикрию податливы, а я отлично умею их направлять.

    Принимая кого-нибудь в труппу, я даже обязываю актера взять сценическое имя, совпадающее с ролевым жанром. Знаете, как вещь назовешь, такой она и будет. Прежние псевдонимы оставили себе только примадонна и премьер — у обоих уже были имена, привлекающие публику. Резонер у меня стал Разумовским, злодей — Мефистовым, субретка — Клубникиной и так далее. Вы на них сейчас посмотрите и сразу увидите, что у каждого амплуа буквально срослось с кожей. Они и вне сцены продолжают работать над образом!

    Эраст Петрович, успевший выучить наизусть состав труппы, спросил:

    — А что же за амплуа у бога Пана, который так храбро вчера себя п-показал? «Девяткин» — такое имя ни с чем не ассоциируется.

    — Это второй режиссер, мой незаменимый помощник, прислуга за всё, един в девяти лицах. И, кстати сказать, единственный, не считая меня, кто выступает под своей природной фамилией, — объяснил Штерн. — Я подобрал его в жуткой провинциальной труппе, где он кошмарно играл героев под псевдонимом «Лермонт», хотя сам скорее похож на поручика Соленого. Теперь он на своем месте и абсолютно бесценен, я без него как без рук. Главный фокус в том, что у меня в театре вообще все на своем месте. Кроме, пожалуй, Смарагдова. — Кожа на лбу режиссера собралась трагическими складками. — Жалею, что польстился на эффектную внешность и шлейф из многочисленных поклонниц. Героя должен играть герой, а наш Ипполитушка — просто паатин с яркими перьями…

    Печалился гений, однако, недолго. Его лицо вновь за-лучилось торжеством.

    — Мой театр идеален! Знаете, что такое идеатъный театр?

    Фандорин сказал, что нет, не знает.

    — А я вам объясню. Это театр, в котором есть все необходимое и нет ничего излишнего, ибо для труппы вреден как недостаток, так и избыток. Трудность в том, что идеачьных пьес на свете очень немного. Знаете, что такое «идеальная пьеса»?

    — Нет.

    — Это пьеса, в которой выпукло представлены все амплуа. Классическим образцом считается «Горе от ума». Однако теперь так больше не пишут, а нельзя же все время кормиться классикой. Зрителю надоедает. Хорошо бы что-то новое, экзотичное, с ароматом иной культуры. Вот вы говорили, что жили в Японии? Перевели бы что-нибудь про гейш и самураев. После войны публика стала падка на всё японское. — Он рассмеялся. — Шучу. «Вишневый сад» — почти идеальная пьеса. Как раз столько ролей, сколько мне нужно. Кое-что надо подкорректировать, обозначить появственней, и выйдет отличная комедия масок, сплошь на характерах, без привычных чеховских полутонов. Поглядим тогда, Константин Сергеевич, чей сад цветистей!

    — Я Эраст Петрович, — напомнил Фандорин и не понял, отчего Штерн поглядел на него с сочувствием.


    ВОШЕДШИЕ В КОВЧЕГ

    На собрании труппы, проходившем в артистическом фойе, режиссер, согласно договоренности, небрежно представил Фандорина как претендента на место «драм-отборшика», то есть заведующего литературной частью. Штерн сказал, что должность эта в театре почитается маловажной и артисты не будут рисоваться  перед столь незначительной фигурой. Так и вышло. В первый момент все с любопытством уставились на элегантного господина картинной внешности (седые с легкой прочернью волосы на косой пробор, ухоженные черные усики), но, услышав, кто это, скоро перестали обращать на него внимание. Эраста Петровича такое положение устраивало. Он скромненько сел в дальний угол и начал приглядываться — ко всем кроме Альтаирской. Фандорин остро ощущал ее присутствие (она сидела напротив и чуть наискось), словно из той части комнаты струилось мерцающее сияние, но всматриваться в него не решался, опасаясь, что все остальное помещение погрузится в сумерки и тогда нельзя будет работать. Эраст Петрович пообещал себе, что вдоволь наглядится на нее потом, когда изучит остальных.

    Вначале Ной Ноевич произнес энергичный спич, поздравив труппу с колоссальным успехом «Бедной Лизы» и посетовав, что из-за «известного происшествия» не получилось, как заведено, произвести разбор спектакля сразу по его завершении.

    — Напомню вчерашний уговор: эту пакостную историю мы обсуждать не станем. Расследование будет произведено, а виновный изобличен и наказан, слово Ноя Штерна. — Короткий многозначительный взгляд в сторону Фандорина. — Но такого крика и восточного базара, как вчера вечером, больше не будет. Ясно?

    С той стороны, где колыхался переливчатый свет, донесся нежный голос, который Эрасту Петровичу так хотелось услышать вновь.

    — Только одно, если позволите, Ной Ноевич. Вчера я была не в состоянии как следует поблагодарить дорогого Георгия Ивановича за его отвагу. Он, рискуя жизнью, кинулся мне на помощь! Я… я не знаю, что бы со мною… Если бы эта мерзость меня не то что укусила, а просто прикоснулась… — Раздалось сдавленное рыдание, от которого у Фандорина защемило сердце. — Георгий Иванович, вы — последний рыцарь нашего времени! Можно я вас поцелую?

    Все зааплодировали, и Эраст Петрович позволил себе первый раз, мельком, взглянуть на примадонну. Она была в светлом платье, перехваченном на поясе широким бордовым шарфом, в легкой широкополой шляпе с перьями. Лица было не видно, потому что Альтаирская стояла вполоборота к невысокому, бледному человеку с рукой на перевязи. Его высокий лоб с прилизанными лермонтовскими височками блестел испариной, круглые карие глаза смотрели на Элизу с обожанием.

    — Благодарю… То есть, я хотел сказать, не за что, — пролепетал Девяткин, когда она, сняв шляпу, коснулась его щеки губами. И вдруг залился румянцем.

    — Браво! — вскочила и звонко крикнула, не переставая хлопать в ладоши, маленькая барышня с забавным курносым личиком, покрытым конопушками (Фандорин про себя окрестил ее Пигалицей). — Милый Жорж, вы как святой Георгий, победивший змия! Я тоже хочу вас поцеловать! И пожать вашу бедную руку!

    Она бросилась к сконфуженному герою, приподнялась на цыпочки и обняла его, но поцелуи Пигалицы помощник режиссера воспринял с меньшим удовольствием.

    — Не стискивайте так, Зоенька, больно! У вас пальцы костлявые.

    — «Так вот где таилась погибель моя, мне смертию кость угрожала. Из мертвой главы гробовая змея шипя между тем выползала», — насмешливо продекламировал умопомрачительный мужчина в белом костюме с алой гвоздикой в петлице. Это, конечно, был премьер Смарагдов, вблизи еще более красивый, чем на сцене.

    Эраст Петрович осторожно глянул на Элизу, чтобы посмотреть, какова она без шляпы. Но примадонна поправляла прическу, и видно было лишь, что ее дымчатые волосы подняты вверх и стянуты каким-то не то очень простым, не то, наоборот, невероятно мудреным узлом, придающим силуэту нечто египетское.

    — Вынужден прервать эту трогательную сцену. Хватит восторгаться и лобызаться, уже без одной минуты четыре, — сказал режиссер, помахивая вынутыми из кармашка часами. — Дамы и господа, у нас сегодня очень важное событие. Перед тем как мы приступим к разбору новой пьесы, с вами пожелал встретиться наш благодетель и добрый ангел, Андрей Гордеевич Шустров.

    Все встрепенулись, некоторые из женщины даже вскрикнули.

    Штерн улыбался.

    — Да-да. Он хочет познакомиться со всеми. До сих пор только я и Элиза имели удовольствие общаться с этим замечательным меценатом, без которого наш «Ковчег» так и не пустился бы в плавание. Но мы в Москве, и господин Шустров выделил время, чтобы поприветствовать всех вас лично. Он обещался быть в четыре, а этот человек никогда не опаздывает.

    — Негодяй, не могли предупредить? Я бы надела свое муаровое платье и жемчуг, — густым контральто посетовала полная, когда-то, верно, очень красивая дама царственной наружности.

    — Шустров для вас молод, душа моя Василиса Проко-фьевна, — сказал ей представительный мужчина с чудесными голубоватыми сединами. — Ему, я чай, тридцати нет. Жемчугами да муарами вы его не заштечете.

    Дама парировала, не повернув головы:

    — Старый шут!

    В дверь деликатно постучали.

    — Я ведь говорил: невиданная пунктуальность! — снова помахал часами Ной Ноевич и кинулся открывать.

    О предстоящем визите предпринимателя Фандорин был предупрежден. Режиссер сказал, что это отличный способ познакомиться с труппой — он как раз будет представлять меценату всех актеров.

    Хозяин «Театрально-кинематографической компании» был мало похож на промышленного деятеля, во всяком случае русского. Молод, худощав, неброско одет, скуп на слова. Самой интересной чертой в этом, по первому впечатлению, малопримечательном субъекте Фандори-ну показалась какая-то особенная сосредоточенность взгляда и общее ощущение чрезвычайной серьезности. Казалось, человек этот никогда не шутит, не улыбается, не ведет пустых разговоров. Обычно Эрасту Петровичу подобные люди импонировали, но Шустров ему не понравился.

    Пока Штерн произносил приветственную речь — напыщенную, с всегдашними актерскими преувеличениями («достопочтеннейший благодетель», «просвещенный покровитель муз», «опекун искусств и духовности», «образец безупречного вкуса» и прочее), капиталист молчал, спокойно оглядывая труппу. Остановил взор на Апьтаир-ской-Луантэн и больше уже ни на кого не отвлекался.

    С этого-то момента Фандорин и начал испытывать к «образцу вкуса» активную неприязнь. Покосился на примадонну — что она? Улыбается, ласково. Тоже не сводит с Шустрова глаз. И хотя это было вроде бы естественно — на молодого человека с лучезарными улыбками смотрели все члены труппы, Эраст Петрович помрачнел.

    Мог хотя бы запротестовать против комплиментов, изобразить скромность, зло подумал Фандорин.

    Но, по правде говоря, актерам «Ноева ковчега» было за что благодарить Андрея Гордеевича. Он не только оплатил переезд из Петербурга в Москву и предоставил для гастролей прекрасно оснащенный театр. Как можно было заключить из речи Штерна, к услугам труппы оказался полный штат музыкантов и служителей, гримеров и костюмерш, осветителей и рабочих, со всем необходимым реквизитом, с портняжным и бутафорским цехами, где опытные мастера могли быстро изготовить любой костюм или декорацию. Вряд ли какая-то другая труппа, включая императорские, когда-либо существовала в столь оранжерейных условиях.

    — Мы живем здесь у вас, как в волшебном замке! — восклицал Ной Ноевич. — Достаточно высказать пожелание, просто хлопнуть в ладоши — и мечта осуществляется. Лишь в таких идеальных условиях можно творить искусство, не отвлекаясь на унизительные и скучные хлопоты о том, как свести концы с концами. Поприветствуем же нашего ангела-хранителя, друзья!

    Под аплодисменты и горячие возгласы, к которым не присоединился один лишь Фандорин, господин Шустров слегка поклонился — и только.

    После этого началось представление актеров.

    Прежде всего Штерн подвел высокого гостя к примадонне.

    «Теперь можно», — сказал себе Фандорин и наконец позволил себе целиком сконцентрироваться на женщине, из-за которой второй день пребывал в необъяснимом волнении.

    Сегодня он знал про нее гораздо больше, чем вчера.

    Возраст — под тридцать. Из актерской семьи. Окончила театральное училище по классу балета, но пошла по драматической линии, благодаря сценическому голосу удивительной глубины и нежнейшего тембра. Играла в театрах обеих столиц, несколько сезонов назад блистала в Художественном. Злые языки утверждают, что ушла, не желая быть на равных с другими сильными актрисами, которых там слишком много. Перед тем как стать примой «Ноева ковчега», Альтаирская-Луантэн имела огромный успех в Петербурге с концертами в модном жанре мелодекламации.

    Это имя уже не казалось Эрасту Петровичу чрезмерно претенциозным. Оно ей шло: далекая, как звезда Аль-Таир… В самом начале своей карьеры она ярко сыграла принцессу Грезу в одноименной ростановской пьесе — отсюда «Луантэн» (во французском оригинале принцессу Грёзу ведь зовут Princesse Lointaine, Далекая Принцесса). Вторая часть псевдонима, подчеркивающая недосягаемую отдаленность, появилась недавно, после короткого замужества. Газеты писали о нем как-то смутно. Муж актрисы был восточным князем, чуть ли не полувладетельным ханом, и в некоторых статьях Элизу даже именовали «ханшей».

    Что ж, глядя на нее, Фандорин готов был поверить чему угодно. Такая могла быть и принцессой, и ханшей.

    Хоть он долго готовился, прежде чем как следует рассмотреть ее вблизи, это не очень-то смягчило удар. В бинокль Эраст Петрович видел ее загримированной, да еще в роли простой, наивной деревенской девушки. В жизни же, в естественном своем состоянии, Элиза была совсем иная — не по сравнению со сценическим образом, а просто иная,  не похожая на других женщин, единственная… Фандорин затруднился бы объяснить, как именно расшифровать эту мысль, заставившую его крепко взяться за поручни кресла — потому что неудержимо захотелось встать и подойти ближе, чтобы смотреть на нее в упор, жадно, неотрывно.

    Что в ней такого особенного, спросил он себя, как обычно пытаясь рационализировать иррациональное. Откуда ощущение невиданной, магнетизирующей красоты?

    Он попробовал судить беспристрастно.

    Ведь, строго говоря, не красавица. Черты, пожалуй, мелковаты. Стати неклассические: угловатая фигура, острые плечи. Рот тонкогубый, слишком широкий. Нос с небольшой горбинкой. Но все эти неправильности не ослабляли, а только усиливали впечатление чуда.

    Кажется, что-то с глазами, главное в них, определил Эраст Петрович. Некая странная неуловимость, вынуждающая ловить ее взгляд, чтобы разгадать его тайну. Он вроде бы и обращен на тебя, но как-то по касательной, словно не видит. Либо видит вовсе не то, что показывают.

    Наблюдательности Фандорину было не занимать. Даже в нынешнем своем состоянии, безусловно ненормальном, тайну он быстро вычислил. Госпожа Альтаирская слегка косила, вот и вся неуловимость. Но тут же возникла новая загадка — ее улыбка. Вернее, полуулыбка или недоулыбка, почти не сходившая с ее уст. Видимо, волшебство именно в этом, выдвинул новую версию Эраст Петрович. Эта женщина словно находится в постоянном предвкушении счастья — смотрит, будто спрашивает: «Вы тот, кого я жду? Вы и есть мое счастье?» А еще в удивительной улыбке читалось некое смущение. Как если бы Элиза дарила себя миру и сама немного стеснялась щедрости подарка.

    В целом же следовало признать, что до конца секрет притягательности примадонны Фандорин так и не разгадал. Он еще долго разглядывал бы ее, но Шустрова уже подвели к соседу, и Эраст Петрович с неохотой перевел взгляд на Ипполита Смарагдова.

    Вот это была красота, над которой ломать голову не приходилось. Строен, широкоплеч, высок, с идеальным пробором, ясным взором, ослепительной улыбкой, превосходнейшим баритоном. Заглядение, сущий Антиной. Газеты пишут, что за ним из Петербурга приехало чуть не полсотни влюбленных театралок, не пропускающих ни одного его выхода и осыпающих своего кумира цветами. Штерн переманил его из Александринки на какое-то неслыханное жапованье, чуть ли не тысяча в месяц.

    — Вы превосходно сыграли Гамлета и Вершинина. Ка-рамзинский Эраст вам тоже удался, — сказал, пожимая руку, меценат. — Но главное — у вас чрезвычайно удачная внешность. Ее можно рассматривать вблизи. Это важно.

    Манера говорить у миллионера была особенная — чувствовалось, что комплиментов этот человек расточать не станет. Что на самом деле думает, то и сказал. И не слишком озаботился, понятен ли его ход мыслей собеседнику.

    С очаровательной улыбкой премьер ответил:

    — Сказал бы: «Смотрите-смотрите, за погляд денег не берут», но с вас грех не запросить. В этой связи желал бы знать, нельзя ли все-таки получить в конце сезона бене-фисец?

    — Нельзя! — отрезал Ной Ноевич. — В уставе «Ковчега» ясно сказано: бенефисов ни у кого не будет.

    — И у вашей фаворитки? — качнул головой в сторону Элизы красавец, при этом обращаясь к Шустрову.

    Каков наглец, нахмурился Фандорин. Неужто никто не поставит его на место? И в каком смысле про фаворитку?

    — Ипполит, заткнись. Ты всем надоел, — громко сказала дама, давеча переживавшая из-за муарового платья.

    — А это Василиса Прокофьевна Регинина, наша «гранд-дама», — подвел к ней мецената Штерн. — Гениально сыграла королеву Гертруду, все рецензенты отметили.

    — Назвали «неувядающей», — подхватил сосед «гранд-дамы» — тот, что с голубоватыми сединами.

    Под приглушенное хихиканье монументальная Василиса Прокофьевна метнула изничтожающий взгляд на шутника.

    — Голос с того света, — процедила она. — Покойникам надлежит молчать.

    Смешки стали громче.

    Отношения внутри труппы непросты, атмосфера перенасыщена электричеством, констатировал Эраст Петрович. Регинина вскинула полный подбородок:

    — Нет худшей беды для актрисы, чем слишком долго цепляться за амплуа героини. Нужно уметь вовремя перейти из одного женского возраста в другой. Я буду вечно благодарна Ною Ноевичу за то, что он уговорил меня покончить с Дездемонами, Корделиями и Джульеттами. Господи, какое освобождение не молодиться, не впадать в истерику из-за каждой новой морщинки! Теперь я могу хоть до самой смерти спокойно играть Екатерин Великих и Кабаних. Ем пирожные, набрала сорок фунтов и нисколько не мучаюсь!

    Сказано это было с истинным величием. Штерн воскликнул:

    — Королева! Истинно regina! Угрызайтесь, голубчик, что упустили свое счастье, — с укором молвил он седовласому. — Это наш «резонер» Лев Спиридонович Разумовский, мудрейший человек, хоть и бывает колок. В прошлом первый любовник. И, кажется, не только по сцене, а, Лев Спиридонович? Откройте наконец тайну, из-за чего вы развелись с Василисой Прокофьевной? Почему она называет вас «мертвецом» и «покойником»?

    Заметив среди актеров оживление, Фандорин догадался, что эта тема в театре пользуется популярностью, и удивился: не странно ли — держать в небольшой труппе бывших супругов, которые к тому же не сумели сохранить добрых отношений?

    — Василиса зовет меня так, потому что я для нее умер, — с кроткой печалью ответил «резонер». — Я действительно совершил чудовищную вещь, которой нет прощенья. Не то чтобы я о нем, впрочем, умолял… А подробности пусть останутся между нами.

    — Труп. Живой труп, — скривила губы Регинина, употребив название пьесы, о которой в этом сезоне говорила вся Россия.

    Шустров вдруг оживился.

    — Вот именно, — сказал он. — «Живой труп» — отличный пример того, как театр с кинематографом поддерживают и рекламируют друг друга. После графа Толстого осталась неопубликованная пьеса, ее текст таинственным образом попадает к моему конкуренту Перскому, и тот уже начал снимать фильму, не дожидаясь выхода спектакля! Содержание никому неизвестно, машинописные копии выкрадываются, перепродаются по триста рублей! Семья покойного подает в суд! Представляю, как публика будет рваться и в кинематографы, и в театры! Отличная композиция! Мы с вами об этом поговорим позднее.

    Он успокоился так же внезапно, как возбудился. Все смотрели на предпринимателя с почтительным недоумением.

    — Мой помощник Девяткин, — показал Ной Ноевич на укушенного. — А также актер без амплуа, так называемый «содействующий». Его история в некотором роде уникальна. Вырос в кадетском корпусе, служил в саперном батальоне где-то в Бешбармаке…

    — На Мангышлаке, — поправил Девяткин.

    — В общем, в жуткой дыре, где главный культурный аттракцион — свиной рынок.

    Второй режиссер опять поправил:

    — Не свиной — конный. Свиней там не разводят, это мусульманские земли.



    — И вдруг заезжает к ним на гастроли какой-то теат-ришко. Дрянной, но с классическим репертуаром. Наш поручик сражен, влюблен, околдован! Бросает службу, поступает на сцену под романтическим псевдонимом, кошмарно играет в кошмарных постановках. А потом новое чудо. Проездом в Петербурге попадает на мой спектакль и наконец понимает, что такое настоящий театр. Приходит ко мне, умоляет взять кем угодно. Я разбираюсь в людях — это моя профессия. Взял помощником и ни разу о том не пожалел. А вчера Девяткин проявил себя героем. Нуда вы, Андрей Гордеевич, конечно, знаете.



    — Знаю. — Шустров крепко пожал ассистенту левую, не забинтованную руку. — Вы молодец. Спасли всех нас от больших убытков.

    У Эраста Петровича приподнялась левая бровь, а настроение вдруг улучшилось. Если для мецената здоровье Элизы — всего лишь вопрос «убытков», то… Это совсем другое дело.

    — Я сделал это не из-за ваших убытков, — пробормотал Девяткин, но гостя уже знакомили со следующим артистом.

    — Костя Ловчилин. Как следует из псевдонима — актер на роли ловчил и плутов, — представил Штерн молодого человека с невероятно живой физиономией. — Играл Труффальдино, Лепорелло, Скапена.

    Тот провел рукой по буйным кудрявым волосам, оскалил толстогубый рот и шутовски поклонился:

    — К услугам вашего сиятельства.

    — Смешное лицо, — одобрительно заметил Шустров. — Я заказывал провести исследование. Публика любит комиков почти так же, как роковых женщин.

    — Наше дело лакейское. Кого прикажете, того и сыграем. Угодно роковую женщину? Рад стараться! — по-солдатски отсалютовал Ловчилин и тут же очень похоже изобразил Альтаирскую: затуманил взор, изящно переплел руки и даже полуулыбку воспроизвел.

    Все актеры, даже сама Луантэн, засмеялись. Не развеселились только двое: Шустров, который с серьезным видом покивал головой, да Фандорин — ему кривлянье показалось неприятным.

    — А вот наша «субретка», Серафимочка Клубникина. Я ее увидел Сюзанной в «Женитьбе Фигаро» и сразу пригласил в труппу.

    Хорошенькая пухлая блондинка присела в быстром книксене.

    — А правду говорят, что вы холостой? — спросила она — чертики в глазах так и запрыгали.

    — Да, но скоро собираюсь жениться, — ровно ответил Шустров, не откликаясь на заигрывание. — Пора уже. Возраст.

    Долговязая дама с костлявым лицом, скривив огромный рот, сказала громким сценическим шепотом (как пишут драматурги, «в сторону»):

    — Отбой, Сима. Не по наживке рыба.

    — Ксантиппа Петровна Лисицкая — «злодейка», — протянул в ее сторону длань режиссер. — Так сказать, лиса-интриганка. Раньше выступала в комическом амплуа, не слишком успешно. Но я открыл ее истинное призвание. Была у меня отменной леди Макбет, и в «Трех сестрах» очень хороша. Ее Наталья заставляет публику прямо-таки кипеть от ненависти.

    — Жанр детской сказки тоже очень перспективен, — заметил на это Шустров, следуя какой-то своей внутренней логике. Впрочем, он объяснил: — Снежная королева из вас может получиться. Страшная, малыши плакать будут.

    — Мерси, — поблагодарила «злодейка» и церемонно провела рукой по волосам — будто нарочно зачесанным так туго, чтобы выставить несоразмерно большие уши. — Ой, слышите?

    Она показала на окно. Там дружно что-то кричали женские голоса. «Сма-ра-гдов! Сма-ра-гдов!», разобрал Эраст Петрович.

    Должно быть, поклонницы — надеются, что их идол выглянет в окно.

    — Что они кричат? — Лисицкая сделала вид, будто прислушивается. — «Ме-фи-стов»? Ей-богу, «Мефистов»! — И в радостном волнении повернулась к соседу. — Антон Иванович, московская публика оценила ваш талант! Ах, вы фантастически исполнили роль шулера!

    Фандорин удивился — ослышаться было невозможно.

    Тот, к кому обратилась злодейка-интриганка, носатый брюнете изломанными кустистыми бровями, сардонически ухмыльнулся.

    — Если бы популярность определялась талантом, а не внешностью, — он метнул недобрый взгляд на Смарагдо-ва, — то и меня караулили бы у подъезда. Однако как гениально ни сыграй Яго или Клавдия, цветами не осы-пят. Эти удовольствия для бездарей со смазливой мордашкой.

    С улыбкой прислушиваясь к крикам, премьер лениво протянул:

    — Антон Иваныч, я знаю, вы начинаете входить в роль злодея прямо с утра, но сегодня спектакля нет, так что возвращайтесь в мир пристойных людей. Или это уже невозможно?

    — Умоляю, не ссорьтесь! — преувеличенно расстроилась Лисицкая. — Это я виновата! Неправильно расслышала, вот Антоша и обиделся…

    — Не расслышали? С вашими-то ушами? — съязвил Смарагдов.

    «Злодейка» вспыхнула — стало быть, все-таки страдает из-за некрасивости, определил Эраст Петрович.

    — Товарищи! Друзья! — Со стула поднялся круглолицый человек в кургузом пиджаке. — Ну перестаньте, право! Вечно мы ругаемся, вонзаем друг в друга шпильки, а зачем? Ведь театр — это такое хорошее, доброе, красивое дело! Если не любить друг друга, если все время тянуть одеяло на себя, оно разорвется!

    — Вот суждение человека, которому нельзя заниматься режиссурой, — сказал на это Штерн, кладя круглолицему руку на плечо. — Сядь, Вася. А вы все угомонитесь. Видите, Андрей Гордеевич, в каком сумасшедшем доме я работаю? Так, кто у нас остался? Ну, это, как вы догадались, наш «злодей» Антон Иванович Мефистов, — довольно небрежно махнул он на брюнета. Ткнул пальцем в круглолицего. — Это Васенька — наш «простак», поэтому и псевдоним ему Простаков. К данному амплуа относятся роли верных соратников и симпатичных недотеп.

    В «Трех сестрах» он был Тузенбах, в «Гамлете» — Гораций… Вот и вся труппа.

    — А Зоя? — раздался укоризненный голос Атьтаир-ской. Эраст Петрович не слышал его всего несколько минут, а уже по нему соскучился.

    — Меня всегда забывают. Как малозначительную деталь.

    Веснушчатая барышня, которая целовата героя Девяткина и от чувств сжала ему больную руку, произнесла эти слова с наигранной веселостью. Она была очень мала ростом — побалтывала не достающими до пола ногами.

    — Виноват, Зоенька! Меа culpa! — Штерн ударил себя кулаком в грудь. — Это наша чудесная Зоенька Дурова. Амплуа — «дура», то есть шутиха. Великолепный талант гротеска, пародии, дуракаваляния, — распинался он, очевидно, желая компенсировать свою промашку. — А еще она — несравненная травести. Играет хоть мальчиков, хоть девочек. Представьте себе, я похитил ее из цирка лилипутов. Она там препотешно представляла обезьяну.

    Шустров поглядел на маленькую женщину без интереса и стал смотреть на Фандорина.

    — У лилипутов я считалась переростком, а тут я недоросток. — Дурова взяла миллионера за рукав, чтобы он снова к ней обернулся. — Такая судьба — меня вечно или слишком много, или слишком мало. — Она скорчила ж&постную рожицу. — Зато я умею то, чего никто больше не умеет. У меня редкий слезный дар. Могу плакать не только двумя глазами, но и одним, на выбор. Правда, в моем амплуа слезы — не более чем средство вызвать смех. — Она закашлялась — неожиданно хрипло. — Извините, много курю… Полезно, чтобы играть подростков.

    — Вот и вся труппа, — повторил Ной Ноевич, обводя рукой свое войско. — Так сказать, «вошедшие в ковчег». Господина Фандорина можете не учитывать. Он кандидат в драмотборщики, но в команду еще не зачислен. Покамест приглядываемся друг к другу.

    А Эраст Петрович, собственно, уже пригляделся. У него созрели первые предположения и, кажется, обрисовался круг подозреваемых.

    Про роковую корзину он уже всё выяснил. Заказана в магазине «Флора» запиской с приложением пятидесяти рублей. Записка не сохранилась, да в ней ничего особенного и не было, только указание прицепить карточку «Божественной Э. А.-Л.». Корзину мальчишка-рассыльный доставил в театр, где она до конца спектакля простояла за кулисами, в капельдинерской. Проникнуть туда, в принципе, мог любой человек, даже и снаружи. Однако Эраст Петрович почти не сомневался, что вчерашнюю мерзость подстроил кто-то из присутствующих. Во всяком случае, представлялось целесообразным пока не рассеиваться на другие версии.

    Климат в труппе знойный, всякого рода антагонизмов в избытке, но на роль «змеелова» годились не все.

    Трудновато было вообразить за этаким занятием, например, царственную Василису Прокофьевну. И «резонер» при всей своей сардоничности вряд ли стал бы пачкаться — слишком почтенен. Спокойно можно исключить Проста-кова. Кокетливая субретка Клубникина не стала бы брать своими розовыми пальчиками рептилию. Труффальди-но-Ловчилин? Налить клея в калошу режиссеру — такое хулиганство, пожалуй, в его духе, но для пакости с ядовитой змеей требуется особенная злобность натуры. Здесь чувствуется неистовая, патологическая ненависть. Или столь же испепеляющая зависть.

    Вот госпожу Лисицкую с ее кривым ртом и ушами летучей мыши запросто можно представить заклинательницей змей. Или господина Мефистова с его нелюбовью к «смазливым мордашкам»…

    Вдруг Фандорин спохватился, что невольно попался на удочку хитроумного Ноя Ноевича: спутал живых людей с актерскими амплуа. То-то и получилось, что главными подозреваемыми выходят «злодей» со «злодейкой».

    Нет, первыми впечатлениями руководствоваться нельзя. Лучше пока вообще подождать с выводами. В этом мире все не такое, каким кажется. Всё притворное, ненастоящее.

    Надо приглядеться лучше. Актеры не похожи на обычных людей. То есть именно что похожи,  но на самом деле это, возможно, некий особенный подвид homo sapiens, обладающий своими специфическими повадками.

    Как раз представилась и возможность продолжить наблюдения — Андрей Гордеевич Шустров начал произносить речь.


    ОСКВЕРНЕНИЕ СКРИЖАЛЕЙ

    Речь предпринимателя была под стать облику — сухая, точная, лишенная каких бы то ни было излишеств. Шустров будто читал наизусть меморандум или реляцию. Это ощущение усугублялось из-за манеры излагать соображения в виде нумерованных тезисов. Эраст Петрович и сам нередко прибегал к похожему методу для большей ясности умопостроений, но в устах покровителя искусств цифирь звучала странновато.

    — Пункт первый, — начал Андрей Гордеевич, обращаясь к потолку, словно прозревал грядущее. — В двадцатом столетии зрелища перестанут быть полем деятельности антрепренеров, импресарио и прочих одиночек, а развернутся в огромную высокоприбыльную индустрию. Кто из промышленников раньше это поймет и умнее развернется, тот и займет господствующие позиции.

    Пункт второй. Именно с этой целью я и мой компаньон мсье Симон год назад создали «Театрально-кинематографическую компанию», где я взял на себя театральное направление, а он кинематографическое. На нынешнем этапе мсье Симон подыскивает киносъемщиков и договаривается с прокатчиками, закупает аппаратуру, строит кинофабрику, арендует электротеатры. Он учился всему этому в Париже на студии «Гомон». Я же тем временем помогаю вашему театру прославиться на всю Россию.

    Пункт третий. Я решил сделать ставку на господина Штерна, потому что вижу в нем огромный потенциал, идеально подходящий для моего проекта. Теория Ноя Ноевича о соединении искусства с сенсационностью представляется мне стопроцентно верной.

    Пункт четвертый. О том, как мы с компаньоном намерены соединить сферы нашей деятельности, я расскажу вам во время нашей следующей встречи. Кое-что наверняка покажется вам непривычным, даже тревожным. Поэтому сначала мне бы хотелось заслужить ваше доверие. Вы должны понять, что мои и ваши интересы полностью совпадают. И это приводит нас к пятому, заключительному пункту.

    Итак, пункт пятый. Я заявляю со всей ответственностью, что поддержка «Ноева ковчега» для меня не прихоть и не временный каприз. Возможно, кому-то из вас показалось странным, что я обеспечиваю театр всем необходимым, при этом не покушаясь на вашу выручку — кажется, весьма значительную…

    — Благодетель вы наш! — воскликнул Ной Ноевич. — Нигде в Европе актеры не получают такого жалованья, как в нашем, то есть вашем  театре!

    Зашумели и остальные. Шустров терпеливо дождался, пока благодарственный гул утихнет, и продолжил фразу там, где она была прервана:

    — …весьма значительную и, полагаю, еще не достигшую своего максимума. Обещаю всем вам, дамы и господа, что, связав свою судьбу с «Театрально-кинематографической компанией», вы навсегда забудете о финансовых трудностях, с которыми приходится сталкиваться обычным актерам… — Снова оживление, прочувствованные возгласы, даже рукоплескания. — …А артисты первого плана сделаются весьма и весьма состоятельны.

    — Ведите в бой, отец-командир! — вскричал премьер Смарагдов. — А уж мы за вами в огонь и в воду!

    — …И в доказательство серьезности моих намерений — это, собственно, и есть пятый пункт — я хочу предпринять шаг, который навсегда обеспечит экономическую независимость «Ноева ковчега». Сегодня я сделал в банке вклад на триста тысяч, процент с которого будет поступать в вашу пользу. Взять эти деньги обратно мне или моим наследникам невозможно. Если вы решите со мной расстаться, капитал все равно останется в коллективном владении театра. Если я умру, ваша самостоятельность все равно будет гарантирована. У меня всё. Благодарю…

    Щедрого жертвователя приветствовали стоя, с криками, слезами и лобзаниями, которые Шустров невозмутимо снес, вежливо благодаря каждого лобызающего.

    — Тише, тише! — надрывался Штерн. — У меня предложение! Слушайте же!

    К нему повернулись.

    Срывающимся от чувств голосом режиссер объявил:

    — Предлагаю сделать запись в «Скрижалях»! Это исторический день, дамы и господа! Давайте так и запишем: сегодня «Ноев ковчег» обрел истинную независимость.

    — И будем отмечать каждое шестое сентября как День независимости! — подхватила Альтаирская.

    — Ура! Браво! — закричали все.

    А Шустров задал вопрос, возникший и у Фандорина:

    — Что это — «Скрижали»?

    — Так называется наша священная книга, молитвенник театрального искусства, — объяснил Штерн. — Настоящий театр немыслим без традиций, без ритуала. Например, после спектакля мы непременно выпиваем по бокалу шампанского и я провожу разбор игры каждого артиста. В день нашего дебюта мы решили, что будем регистрировать все важные события, свершения, триумфы и открытия в особом альбоме под названием «Скрижали». Каждый из актеров имеет право записать там свои озарения и высокие мысли, касающиеся ремесла. О, там очень много ценного! Когда-нибудь наши «Скрижали» будут изданы в виде книги, ее переведут на множество языков! Вася, дай-ка.

    Простаков подошел к мраморному постаменту, на котором лежал фолиант в роскошном бархатном переплете. Эраст Петрович полагал, что это реквизит из какого-нибудь спектакля, а это, оказывается, был молитвенник театрального искусства.

    — Вот, — Штерн стал перелистывать страницы, исписанные разными почерками. — В основном, конечно, пишу я. Излагаю свои заметки по теории театра, заношу впечатления от сыгранного спектакля. Но немало ценного вписывают и другие. Послушайте-ка, это Ипполит Смарагдов: «Спектакль подобен акту страстной любви, где ты — мужчина, а публика — женщина, которую надобно довести до экстаза. Не сумел — она останется неудовлетворенной и сбежит к более пылкому любовнику. Но коли преуспел, она пойдет за тобою на край света».  Вот слова настоящего героя-любовника! Потому и поклонницы вопят под окнами.

    Красавец Ипполит картинно поклонился.

    — Здесь и остроумное встречается, — перелистнул еще несколько страниц Штерн. — Смотрите, Костя Ловчилин нарисовал. Сверху надпись: «Вошли в ковчег Ной с чадами, а также звери земныя по роду, и скоты по роду, и гад движущийся на земли, и птица пернатая, мужеский пол и женский». И мы все изображены очень похоже. Вот я с моими «чадами», Элизой и Ипполитом, вот гранд-дама с Разумовским в виде благородных зверей, вот «скоты» — сам Костя с Серафимой Клубникиной, вот наши злодей и злодейка пресмыкаются по земле, вот «птицы пернатые» — филин Вася и колибри Зоенька, а Девяткин изображен в качестве якоря!

    Шустров серьезно рассматривал шарж.

    — Еще есть перспективный жанр кинематографии — анимированный рисунок, — сказал он. — Это картинки, только движущиеся. Тоже надо будет заняться.

    — Эй, кто-нибудь, дайте ручку и чернильницу! — велел Ной Ноевич и начал выводить на пустом листе торжественные письмена.

    Все сгрудились, заглядывая ему через плечо. Подошел и Фандорин.

    Сверху на странице было типографским способом напечатано:

    6 (19) СЕНТЯБРЯ 1911 ГОДА, ПОНЕДЕЛЬНИК.

    «День независимости, обретенной благодаря феноменальному великодушию благороднейшего АТ.Шустрова: праздновать ежегодно!» — написал Штерн, и все троекратно прокричали «Виват!».

    Хотели снова накинуться на благодетеля с поцелуями и рукопожатиями, но тот проворно отступил к двери.

    — Должен быть в пять часов на заседании городской думы. Важный вопрос — пускать ли гимназистов на вечерние сеансы в электротеатры. Это почти треть потенциальной аудитории. Откланиваюсь.

    После его ухода актеры еще какое-то время повостор-гались, потом Штерн приказан рассаживаться. Все разом умолкли.

    Предстояло важное: объявление новой пьесы и, самое главное, распределение ролей. Лица сделались напряженными; с одинаковым выражением, в котором смешивазись подозрительность и надежда, артисты смотрели на руководителя. Спокойнее других выглядели Смарагдов и Аль-таирская-Луантэн, им можно было не бояться невыигрышных ролей. Но все же и они, кажется, волновались.

    Вернувшись на свой наблюдательный пункт, Фандорин тоже изготовился, вспомнил слова Ноя Ноевича, что именно в этот момент привычные к притворству лицедеи раскрывают свое истинное «я». Возможно, картина сейчас прояснится.

    Известие о том, что труппе предстоит играть «Вишневый сад», энтузиазма не вызвало и обстановки не разрядило.

    — А поновее ничего не сыскаюсь? — спросил Смарагдов, и некоторые кивнули. — На что нам драмотборшик, — показат премьер на Фандорина, — коли мы опять берем Чехова? Поживей бы что-нибудь. Позрелищней.

    — Где я вам возьму новую пьесу, чтобы там были хорошие роли для каждого? — засердился Ной Ноевич. — А «Сад» отлично раскладывается на двенадцать партий. Сюжет публике известен, это правда. Но мы возьмем революционностью трактовки. О чем, по-вашему, пьеса?

    Все задумазись.

    — О торжестве грубого материализма над бесполезностью красоты? — предположила Альтаирская.

    Эраст Петрович подумал: «Она умна, это замечательно». Но Штерн не согласился.

    — Нет. Элизочка. Эта пьеса о комизме интеллигентского бессилия и еще о неотвратимости смерти. Это очень страшная пьеса с безысходным концом, и притом очень злая. А комедией она называется, потому что судьба без-ж&тостно потешается над человеками. Здесь у Чехова, как обычно, все намеками, да полутонами. Мы же доведем каждую недомолвку до полной ясности. Это будет античеховская постановка Чехова! — Режиссер все больше воодушевлялся. — У Чехова в этой драме нет конфликта, потому что во время написания автор был тяжело болен, у него уже не оставалось сил бороться — ни со Злом, ни со Смертью. Мы с вами воссоздадим Зло во всеоружии. Оно станет главным двигателем действия. При чеховской многослойное™ образов и смыслов подобная интерпретация вполне позволительна. Мы придадим психологической размытости персонажей определенность, как бы наведем на фокус, обострим, разделим на традиционные амплуа. В этом и будет состоять новаторство!

    — Гениально! — вскричал Мефистов. — Браво, учитель! А кто главный носитель Зла? Лопахин? Погубитель вишневого сада?

    — Ишь чего захотел, — усмехнулся Смарагдов. — Ло-пахина ему подавай.

    — Носитель Зла — конторшик Епиходов, — ответил «злодею» режиссер, и Мефистов сник. — Этот жалкий человечек — олицетворение пошлого, мелкого зла, с которым кажтый из наших зрителей встречается в жизни гораздо чаше, чем со Злом демонического размаха. Но дело не только в этом. Епиходов еще и ходячий Знак Беды — притом с револьвером в кармане. Его прозвище «22 несчастья». Когда несчастий так много, это страшно. Епиходов — вестник разрушения и смерти, бессмысленной и беспощадной. Недаром персонажи повторяют зловещим рефреном: «Епиходов идет, Епиходов идет». И вот он бродит где-то за сиеной, перебирая струны своей «мандолины». У меня она будет исполнять похоронный марш.

    — А кто из женщин несет Зло? — спросила Лис и икая. Штерн усмехнулся.

    — Нипочем не догадаетесь. Варя, приемная дочь Раневской.

    — Как ло? Она такая славная! — поразился Простаков.

    — Вы плохо читали пьесу, Васенька. Варя — ханжа. Собирается уйти на богомолье или в монастырь, а сама кормит божьих странников одним горохом. Ее обычно играют скромной, самоотверженной труженицей, а какая она к черту труженица? Экономка, приведшая имение с роскошным вишневым садом к разорению и гибели. Единственная светлая нота в пьесе — это робкая попытка сближения Пети с Аней, но Варя не дает этому ростку расцвести, она все время начеку. Потому что в царстве Зла и Смерти нет места живой Любви.

    — Это очень глубоко. Очень, — задумчиво молвила Л исицкая. По ее некрасивому лицу прошла быстрая смена гримас: фальшиво-благочестивая, приторно-сладкая, завистливая, злая.

    — А кто будет воплощать собою Добро? Петя Трофимов? — будто подсказал режиссеру Простаков.

    — Я думал об этом. Болтливое, прекраснодушное добро перед лицом всепобеждающего зла? Слишком беспросветно. Трофимов, конечно, достается вам, Вася. Играйте его в классической манере «милый простак». А миссию борьбы со Злом возьмет на себя победительный Лопа-хин. — Ной Ноевич сделал жест в сторону премьера, и тот, поразив Эраста Петровича, показал язык посрамленному Мефистову. — Чтобы вывести Россию из ее убогого, нищего состояния, нужно вырубить вишневые сады, которые больше не дают урожая. Нужно работать на земле, заселить ее активными, современными людьми. Советую вам, Ипполит, играть нашего благодетеля Андрея Гордеевича Шустрова, фотографически. Но — и это очень важный нюанс — Добро, в силу своего великодушия, слепо. Поэтому в конце Лопахин берет на службу Епиходова. Когда публика услышит это известие, она должна содрогнуться от зловещего предчувствия. Зловещее предчувствие — вообше ключ к трактовке спектакля. Всё скоро кончится, и закончится скверно — это настроение как пьесы, так и нашей эпохи.

    — Я, конечно, Раневская? — сладким голосом спросила гранд-дама Регинина. — Давно мечтала об этой роли!

    — Кто же еще? Стареющая, но все еще красивая женщина, живущая любовью.

    — А я? — не выдержала Элиза. — Не Аня же? Она совсем девочка.

    Штерн нагнулся над ней, заворковал:

    — Что вы, девочку не сыграете? Аня — это Свет и Радость. Вы тоже.

    — Помилуйте, рецензенты будут смеяться! Скажут, Альтаирская начала молодиться!

    — Вы их очаруете. Я велю вам сшить платье всё в зеркальной крошке, от него так и будут рассыпаться солнечные зайчики. Каждый ваш выход будет праздником!

    Элиза спорить перестала, но вздохнула.

    — Кто там у нас остался? — Режиссер заглянул в книжку. — Господин Разумовский сыграет Гаева. Стародум, славные, но отжившие ценности, то-сё, тут всё ясно…

    — Что ясно? Почему ясно? — закипятился «резонер». — Вы мне дайте рисунок! Развитие характера!

    — Какое еще развитие? Скоро вспыхнет всемирный пожар, и сгорит в нем ваш Гаев вместе со своим многоуважаемым шкафом. Вечно вы мудрите, Лев Спиридоно-вич… Так, дальше. — Штерн ткнул пальцем в маленькую Дурову. — Зою подстарим, сыграете фокусницу Шарлотту. Ловчилину достается лакей Яша. Клубникиной — горничная Дуняша. Себе я беру Фирса. Ну а вы, Девяткин, — Симеонов-Пишик и всякая мелочь вроде Прохожего или Начальника станции…

    — Симеонов-Пищик? — трагическим шепотом повторил ассистент. — Позвольте, Ной Ноевич, но вы обещали дать мне большую роль! Вам же понравилось, как я исполнил Соленого в «Трех сестрах»! Я рассчитывал на Лопа-хина!

    — Сами вы «многоуважаемый шкаф», — довольно громко пробурчал Разумовский, очевидно, тоже недовольный ролью.

    — Ну и Лопахин! — покрутил пальцем у виска Смарагдов, потешаясь над ассистентом.

    Крошка травести заступилась за Девяткина:

    — А что? И очень было бы интересно! Какой из вас Лопахин, Ипполит Аркадьевич? Вы на мужичьего сына непохожи.

    Красавец от нее отмахнулся, как от мошки.

    — Когда вы мне дали исполнить Соленого, я подумал, что вы в меня поверили! — всё шептал Девяткин, хватая режиссера за рукав. — Какого-то Пищика после Соленого?!

    — Да отстаньте вы! — разозлился Штерн. — Соленого вы не сыграли, а именно что «исполнили». Потому что я дал вам сыграть самого себя. Лермонтов для бедных!

    — Ну, это вы не смеете! — Бледная физиономия помощника покрылась пунцовыми пятнами. — Это, знаете, последняя капля! Я ведь немногого прошу, не в режиссеры набиваюсь!

    — Ха-ха, — раздельно произнес Ной Ноевич, глядя на него сверху вниз. — Еще не хватало. У вас, стало быть, режиссерские амбиции? Когда-нибудь поразите всех. Такой поставите спектакль, что все ахнут.

    Сказано это было с нескрываемой насмешкой, словно он провоцировал ассистента на скандал.

    Фандорин поморщился, ожидая крика, истерики или другого какого-нибудь безобразия. Но Штерн оказался превосходным психологом. От прямого афронта Девяткин поник, съежился, опустил голову.

    — Я что же? — тихо сказал он. — Я ничего. Пусть будет по вашему слову, учитель…

    — Ну то-то. Коллеги, разбирайте текст. Мои ремарки, как обычно, красным карандашом.

    Недовольные умолкли. Все взяли из лежащей на столе стопки по экземпляру, причем Эраст Петрович обратил внимание, что папки разноцветные. Очевидно, каждый цвет был закреплен за определенным амплуа — еще одна традиция? Премьер без колебаний взял красную папку. Примадонна — розовую, а Регининой передала голубую со словами: «Это ваша, Василиса Прокофьевна». Резонер мрачно выдернул темно-синюю, Мефистов — черную, и так далее.

    В это время заглянул служитель, сказал, что «господина режиссера» просят к телефону. Очевидно, Штерн ждал этого звонка.

    — Перерыв на полчаса, — сказал он. — Потом начинаем работать. Пока прошу каждого перелистать свою роль и освежить ее в памяти.

    Стоило руководителю выйти, как табу на волновавшую всех тему перестало действовать. Все заговорили о вчерашнем событии, что устраивало Фандорина как нельзя лучше. Он сидел, стараясь не привлекать внимания. Смотрел, слушал, надеялся, что виновный как-то себя выдаст.

    Поначалу преобладали эмоции: сочувствие «бедной Элизочке», восхищение подвигом Девяткина. Тот по просьбе мужчин разбинтовал руку и предъявил укус.

    — Пустяки, — мужественно говорил помощник режиссера, шевеля пальцами. — Уже не больно.

    Но мирная фаза обшей беседы длилась недолго. Бикфордов шнур запалила «интриганка».

    — Как вы все-таки ловко успели отдернуть руку, Эли-зочка, — заметила Лисицкая с неприятной улыбкой. — Я бы окоченела от страха и была бы ужалена. А вы будто знали, что в цветах прячется гадина.

    Альтаирская качнулась, как от пощечины.

    — На что вы намекаете? — воскликнул Простаков. — Уже не хотите ли вы сказать, что Элиза сама всё подстроила?

    — Мне это в голову не приходило! — «Интриганка» всплеснула руками. — Но раз уж вы сами об этом заговорили… Жажда сенсационной славы толкает людей и на более отчаянные поступки.

    — Не слушай ее, Элиза! — Простаков взял потрясенную Альтаирскую за руку. — А вы, Ксантиппа Петровна, нарочно это устраиваете. Потому что знаете — все подозревают вас.

    Лисицкая громко рассмеялась.

    — Ну разумеется, кого ж еще? А я, между прочим, обратила внимание на одну маленькую, но любопытную детальку. Обыкновенно вы, верный рыцарь, на поклонах подхватываете самую красивую корзину и лично подаете ее даме своего сердца. А в этот раз не стати. Почему?

    Простаков не нашелся, что ответить, и от возмущения лишь затряс головой.

    Господин Мефистов, почмокав, мрачно произнес:

    — Я бы не удивился ничему. То есть никому.  — И поочередно обвел взглядом каждого.

    Всякий, на кого устремлялся подозрительный взгляд «злодея», реагировал по-разному. Кто-то протестовал, кто-то бранился. Дурова высунула язык. Регинина, презрительно усмехнувшись, удалилась в коридор. Разумовский зевнул.

    — Ну вас к черту. Пойти что ли покурить, роль посмотреть…

    Настоящего скандала все-таки не вышло. Через минуту-другую все разбрелись, оставив пару «злодеев» в некотором разочаровании.

    — Вы, Антоша, могли бы выкинуть такую штуку, просто чтобы раздразнить гусей, — будто по инерции сказала Лисицкая партнеру. — Признайтесь, ваша работа?

    — Бросьте, — вяло ответил Мефистов. — Что нам друг дружку дразнить? Сяду в зале, примерю Епиходова. Тоже еще роль…

    «Интриганка», кажется, была недовольна. Поскольку в артистическом фойе никого кроме Фандорина не осталось, попробовала свои когти на новеньком.

    — Загадочный незнакомец, — вкрадчиво начала она. — Вы появились так внезапно. Прямо как вчерашняя корзина, которую неизвестно кто прислал.

    — Простите, сударыня, не имею времени, — холодно ответил Эраст Петрович и поднялся.

    Сначала заглянул в зрительный зал. Там, разместившись по одиночке, на отдалении друг от друга, сидели и смотрели в свои разномастные папки несколько актеров. Элизы среди них не было.

    Он направился в коридор.

    Прошел мимо Ловчилина, пристроившегося на подоконнике, мимо дымившего трубкой Разумовского, мимо хмурого Девяткина, уставившегося в одну-единственную страничку текста.

    Альтаирскую-Луантэн он обнаружил на лестнице. Она стояла у окна, спиной к Эрасту Петровичу, обхватив себя за плечи. Текст в розовом переплете лежал на перилах.

    «Хватит валять дурака, — сказал себе Фандорин. — Мне нравится эта женщина. Во всяком случае, она мне интересна, она меня интригует. А стало быть, надо с нею заговорить».

    Он посмотрелся в зеркало, кстати оказавшееся неподалеку, и остался удовлетворен тем, как выглядит. Не бывало случая, чтобы дамы оставались равнодушны к его внешности — особенно, если он желал понравиться.

    Подойдя, Эраст Петрович деликатно откашлялся и, когда она обернулась, мягко сказал:

    — Вы напрасно расстроились. Лишь доставили этой злоязыкой даме удовольствие.

    — Да как она посмела?! — жалобно воскликнула Элиза. — Предположить, будто я сама…

    Она брезгливо передернулась.

    Остро ощущая, как близко она стоит, всего лишь на расстоянии вытянутой руки, Фандорин с тонкой улыбкой продолжил:

    — Женщины склада госпожи Лисицкой не способны существовать вне атмосферы скандала. Нельзя позволять, чтобы она затягивала вас в свои игры. Этот психологический тип личности называется «скорпион». В сущности, несчастные, очень одинокие люди…

    Начало разговора получилось удачное. Во-первых, удалось ни разу не заикнуться. Во-вторых, собеседница теперь должна была спросить про психологические типы, и тут уж Фандорин сумел бы ее собою заинтересовать.

    — А, пожалуй, верно! — удивилась Альтаирская-Луантэн. — В Ксантиппе действительно есть какой-то внутренний надлом. Делает пакости, но в глазах что-то жалкое, просяшее. Вы наблюдательный человек, господин… — Она запнулась.

    — Фандорин, — напомнил он.

    — Да-да, господин Фандорин. Штерн сказал, что вы знаток современной литературы, но вы ведь не просто драмотборщик? В вас чувствуется какая-то… особость. —  Она не сразу подобрала слово, но оно Эрасту Петровичу пришлось по вкусу. Еще больше понравилось ему, что на ее лице появилась обворожительная улыбка. — Вы так хорошо разбираетесь в людях. Должно быть, вы пишете театральные рецензии? Кто вы?

    Немного подумав, он ответил:

    — Я… путешественник. А рецензий, увы, не пишу.

    Улыбка угасла, равно как и интерес, читавшийся в волшебно неуловимом взоре.

    — Путешествовать, говорят, увлекательно. Ноя никогда не понимала удовольствия вечно перемешаться с места на место.

    Ее взгляд, красноречиво брошенный на розовую папку, мог означать только одно: оставьте меня в покое, разговор окончен.

    Но Эраст Петрович не хотел уходить. Нужно было сказать ей нечто такое, отчего она поняла бы, что их встреча не случайна, что тут какая-то непонятная, но в то же время несомненная интрига судьбы.

    — Элиза… Простите, не знаю вашего отчества…

    — Я не признаю отчеств. — Она взяла текст в руки. — От них тянет мертвечиной и азиатчиной. Будто ты — собственность твоего родителя. А я принадлежу только себе. Можете звать меня просто Элизой. Или, если угодно, Елизаветой.

    Тон был безразличен, даже холодноват, но Фандорин пришел в еще большее волнение.

    — Вот именно, вы — Елизавета, Лиза. А я Эраст! П-понимаете? — воскликнул он с горячностью, которой в себе и не подозревал, да еше и заикаясь сверх всякой меры. — Я увидел в этом п-перст с-судьбы… Этот ваш жесте п-протянутой рукой… И еще с-сентябрь…

    Он запнулся, видя: нет, ничего она не понимает. Никакого ответного движения души, никакой реакции кроме легкого недоумения. Удивляться было нечему. Что ей Эраст, что ей сентябрь, что ей белая рука?

    Он стиснул зубы. Не хватало еще, чтобы Лиза, то есть Элиза, сочла его безумием или экзальтированным поклонником. Вокруг нее и без Фандорина более чем довольно и тех, и других.

    — Я хочу сказать, что меня поразила ваша игра во вчерашнем спектакле, — сдержаннее сказал он, всё пытаясь поймать ее уклоняющийся взгляд, задержать его. — Никогда не испытывал ничего подобного. Ну и, конечно, потрясло совпадение имен. Меня ведь тоже з-зовут Эрастом. Петровичем…

    — А да, в самом деле. Эраст и Лиза, — снова улыбнулась она, но рассеянно, безо всякого тепла. — Что там за вопли? Опять скандалят…

    Он с досадой обернулся. Наверху действительно кто-то кричал. Фандорин узнал голос режиссера. «Кощунство..! Святотатство!..Кто это сдел&ч?» — доносилось со стороны артистического фойе.

    — Нужно идти. Ной Ноевич вернулся и, кажется, на что-то сердится.

    Опустив голову, Эраст Петрович шел за Элизой, кляня себя за то, что провалил первый разговор. С ранней юности он не вел себя с женщинами так по-идиотски.

    — Я хочу знать, кто это сделал!

    У входа в кресельную (иногда актерское фойе называли и так) стоял разъяренный Ной Ноевич с раскрытыми «Скрижалями» в руках.

    — Кто осмелился?!

    Фандорин заглянул в раскрытую книгу. Прямо под торжественной записью о Дне независимости кто-то фиолетовым химическим карандашом вкривь и вкось, крупно, накарябал: «До бенефиса восемь единиц. Одумайтесь!» 

    Все подходили, смотрели, недоумевали.

    — Театр — это храм! Служение актера — высокая миссия! Без благоговения и сакральных предметов нам нельзя! — чуть не плакал Штерн. — Тот, кто это сделал, хотел оскорбить меня, нас всех, наше искусство! Что это за каляки? Что они означают? Сколько раз повторять: у меня в театре нет и не будет бенефисов. Это во-первых. А во-вторых, надругаться над нашей святыней — все равно что нагадить в церкви! На такое способен только вандал!

    Кто-то слушал его с сочувствием, кто-то разделял негодование, но слышались и смешки. Во всяком случае, автор дурацкой надписи не объявлялся.

    — Уйдите все, — слабым голосом сказал режиссер. — Никого не хочу видеть… Работать сегодня невозможно. Завтра, завтра…

    Пользуясь тем, что все смотрят на страдальца, Фандорин не сводил глаз с Элизы. Она казалась ему недостижимо далекой, воистину звезда Аль-Таир, и эта мысль отчего-то была мучительна.

    Он понимал: с этой болью нужно что-то делать, сама собой она не утихнет.


    НЕРЕШАЕМЫХ ПРОБЛЕМ НЕ БЫВАЕТ

    Вторую ночь подряд Эраст Петрович не мог уснуть. Притом мысли его были заняты отнюдь не дедукцией по поводу змеи в цветочной корзине. Внутреннее состояние гармонического человека миновало несколько последовательных стадий.

    На первой Фандорину вдруг открылась простая истина, которую менее умный и сложный индивидуум осознал бы гораздо раньше. (Правда, нужно сделать скидку на то, что эту страницу жизни Эраст Петрович считал давно прочитанной и навсегда закрытой).

    «Я влюблен», — внезапно сказал себе 55-летний мужчина, много всякого повидавший и переживший на своем веку. Удивился до невероятности, даже рассмеялся в тишине пустой комнаты. Увы, сомненья нет — влюблен я? Влюблен, как мальчик, полон страсти юной? Да полно! Какая постыдная нелепость, даже пошлость! Перегореть сердцем к 22-летнему возрасту; потом еще треть века жить над едва тлеющим пеплом, бестрепетно снося разящие удары судьбы и сохраняя холодность рассудка при самых роковых обстоятельствах; достичь душевного покоя и ясности в нестаром еще возрасте — и вновь впасть в ребячество, оказаться в смешном положении влюбленного?!

    И, главное, в кого! В актрису, то есть существо заведомо неестественное, изломанное, фальшивое, привыкшее кружить головы и разбивать сердца!

    Но это только половина проблемы. Вторая еще унизительней. Влюбленность была неразделенной, без взаимности и даже интереса с противоположной стороны.

    За минувшие годы столько женщин — прекрасных и умных, блестящих и глубоких, инфернальных и ангелоподобных — дарили ему обожание и страсть, он же в лучшем случае позволял им себя любить, почти никогда не теряя хладнокровия. А эта заявляет: «Я принадлежу только себе». И смотрит, будто на надоедливую муху!

    Так Эраст Петрович, незаметно для себя, перешел на следующую стадию — возмущения.

    Да принадлежите вы кому хотите, сударыня, мне что за дело! Влюбился? Взбредет же в голову этакая блажь! Снова рассмеявшись (теперь уже не удивленно, а сердито), он приказал себе немедленно выкинуть примадонну с трескучим псевдонимом из головы. Пусть они там в своем театрике сами разбираются, кто кому подкладывает свинью — то есть гадюку. Бывать в их сумасшедшем доме опасно для психики рационального человека.

    Воля у Эраста Петровича была стальная. Решил — как отрезал. Сделал вечернюю гимнастику, даже поужинал. Перед сном почитал Марка Аврелия, выключил свет. И в темноте наваждение навалилось с новой силой. Вдруг возникло ее лицо со смотрящими сквозь тебя глазами, послышался нежный, глубокий голос. И прогонять «принцессу Грезу» не было ни сил, ни, что хуже всего, желания.

    До рассвета Фандорин проворочался, время от времени пытаясь отделаться от манящего видения. Но был вынужден признать, что порция яда слишком сильна, организм отравлен безвозвратно.

    Он оделся, взял нефритовые четки и занялся проблемой всерьез, по-настоящему. Так началась третья стадия — осмысления.

    Я влюблен, отрицать абсурдно. Это раз. (Щелкнул зеленый шарик.)

    Видимо, без этой женщины жизнь будет мне не в радость. Это два. (Снова щелчок.)

    Значит, нужно сделать так, чтобы она была моей — только и всего. Это три.

    Вот и вся логическая цепочка.

    Сразу сделалось легче. У человека действия, к каковым относился Фандорин, ясно обозначенная цель вызывает прилив энергии.

    Прежде всего пришлось внести поправки в действующую конституцию, которая никак не предусматривала такого неожиданного кульбита на гармоничном пути к старости.

    Идет себе человек по полю, перейти которое — жизнь прожить, спокойно смотрит на плавную линию горизонта, и тот вроде бы постепенно проясняется, становится ближе. Дорога приятна, шаг размерен, небо над головой клубится спокойными тучами — ни солнца, ни дождя. И вдруг удар грома, разряд молнии, и неистовая электрическая стрела пронзает все существо, тьма обрушивается на землю, не видно ни дороги, ни горизонта, куда идти непонятно, а главное — не понятно, надо ли вообще куда-то идти. Человек предполагает, а Бог располагает.

    И тело, и душу пронизывала электрическая вибрация. Фандорин чувствовал себя черепахой, внезапно оставшейся без панциря. И страшно, и стыдно, но зато не выразимое словами ощущение, будто., будто дышит вся кожа.  И еще: словно дремал и вдруг проснулся. Можно и мелодраматичней: восстал из мертвых. Кажется, я похоронил себя раньше времени, думал Эраст Петрович, все быстрее перебирая нефритовые шарики. Пока продолжается жизнь, в ней возможны любые  неожиданности — как счастливые, так и катастрофические. Причем главные из этих сюрпризов совмещают в себе и первое, и второе.

    Фандорин сидел в кресле, глядя на медленно наполняющийся светом оконный проем, и растерянно прислушивался к происходящим внутри переменам.

    Таким и застал его Маса, осторожно заглянувший в дверь в восьмом часу утра.

    — Что случилось, господин? С позавчерашнего дня вы на себя не похожи. Я вам не докучал, но это меня тревожит. Я никогда вас таким не видел.

    Подумав, японец поправился:

    — Давно таким не видел. У вас стало молодое лицо. Как тридцать три года назад. Вы, наверно, влюбились?

    Когда же Фандорин с изумлением воззрился на ясновидца, Маса шлепнул себя по блестящей макушке:

    — Так и есть! О, как это тревожно! Нужно принимать меры.

    Это мой единственный друг, который знает меня лучше, чем я сам себя знаю, подумал Эраст Петрович. Таиться от него бессмысленно, а кроме того Маса отлично разбирается в женской психологии. Вот кто может помочь!

    — Скажи, как завоевать любовь актрисы? — без обиняков спросил Фандорин о самом главном, по-русски.

    — Настоясюю ири понароську? — деловито осведомился слуга.

    — То есть? Что значит «любовь понарошку»?

    О материях чувствительных Маса предпочитал говорить на своем родном языке, считая его более утонченным.

    — Актриса — все равно что гейша или куртизанка высшего ранга, — деловито принялся объяснять он. — У такой женщины любовь бывает двух видов. Легче добиться любви сыгранной — они отлично умеют ее изображать. Нормальному мужчине ничего больше и не нужно. Во имя такой любви красавица может пойти на некоторые жертвы. Например, в доказательство страсти остричь себе волосы. Иногда даже отрезать кусочек мизинца. Но не больше. Однако иногда, довольно редко, сердце подобной женщины пронзается настоящим чувством — таким, ради которого она может согласиться и на двойное самоубийство.

    — Поди ты к бесу со своей японской экзотикой! — Эраст Петрович разозлился. — Я спрашиваю не про гейшу, а про актрису, нормальную европейскую актрису.

    Маса задумался.

    — У меня были актрисы. Три. Нет, четыре — я забыл мулатку из Нового Орлеана, которая танцевала на столе… Пожалуй, вы правы, господин. Они отличаются от гейш. Завоевать их любовь гораздо легче. Только трудно понять, сыгранная она или настоящая.

    — Ничего, как-нибудь разберусь, — нетерпеливо сказал Фандорин. — Ты сказал, легче? Да еще гораздо?

    — Было бы совсем легко, если б вы были режиссер, сочинитель пьес или писали в газетах статьи про театр. Актрисы признают высшими существами только три эти типа мужчин.

    Вспомнив, какая улыбка озарила лицо Элизы, когда она приняла его за театрального рецензента, Фандорин так и впился глазами в своего консультанта.

    — Ну? Говори, говори!

    Маса рассудительно продолжал:

    — Режиссером быть вы не можете, для этого нужно иметь свой театр. Рецензии писать, конечно, нетрудно, но пройдет много времени, прежде чем вы сделаете себе имя. Напишите хорошую пьесу, где у актрисы будет красивая роль. Это самое простое. Я занимался сочинительством. Дело нетрудное, даже приятное. Вот вам мой совет, господин.

    — Ты издеваешься?! Я не умею писать пьесы!

    — Чтобы доказать женщине свою любовь, приходится совершать подвиги. Для такого человека, как вы, преодолеть сто препятствий или победить сто злодеев — не подвиг. А вот взять и ради любимой сочинить чудесную пьесу — это было бы настоящим доказательством любви.

    Эраст Петрович велел специалисту катиться к дьяволу и вновь остался один.

    Но идея, вначале показавшаяся дурацкой, все вертелась в голове и постепенно увлекла Фандорина.

    Любимой женщине надо дарить то, что доставит ей наибольшую радость. Элиза — актриса. Ее жизнь — театр, ее главная радость — хорошая роль. Ах, если бы в самом деле было возможно преподнести ей пьесу, в которой Элиза захотела бы сыграть! Тогда бы она перестала смотреть с вежливым безразличием. Маса дал очень неглупый совет. Жаль только, неосуществимый…

    Неосуществимый?

    Эраст Петрович напомнил себе, что много раз в жизни сталкивался с задачами, которые поначалу представлялись неразрешимыми. Однако решение всегда отыскивалось. Воля, ум и знание способны одолеть любую преграду.

    За волей и умом дело не станет. Со знанием хуже… Осведомленность Фандорина в сфере драматургии была минимальной. Ему предстояло совершить деяние, подобное подвигу Геракла. Но можно было по крайней мере попытаться — ради такой цели.

    Ясно одно. Не видеть Элизу невыносимо, но показываться ей на глаза в качестве человека из толпы, одного из многих, больше нельзя. Один раз уже получил по носу, довольно. Если являться на новую встречу, то во всеоружии.

    Так бывший гармонический человек перешел в завершающую стадию — непоколебимой решимости.

    К исполнению задуманного Эраст Петрович приступил со всей обстоятельностью. Сначала обложился книгами: сборниками пьес, исследованиями драматического искусства, трактатами по стилистике и поэтике. Навыки быстрого чтения и концентрация внимания вкупе с лихорадочным возбуждением позволили будущему драматургу одолеть за четверо суток несколько тысяч страниц.

    Пятый день Фандорин провел в абсолютном бездействии, предаваясь медитации и создавая внутри Пустоту, где должен был зародиться животворящий Импульс, который западные люди называют Вдохновением, а восточные — Самадхи.

    Какое именно сочинение он будет писать, Эраст Петрович уже знал — нужное направление подсказала беседа со Штерном об «идеальной пьесе». Оставалось дождаться мига, когда слова потекут сами.

    Ближе к вечеру взыскующий озарения Фандорин начал покачиваться в некоем ритме, его полузакрытые веки широко распахнулись.

    Он обмакнул стальное перо в чернила и вывел длинное название. Сначала рука двигалась медленно, потом все быстрее и быстрее, едва поспевая за вырвавшимся на свободу потоком слов. Время окутало кабинет колыхающимся, поблескивающим облаком. Глубокой ночью, когда в небе царственно сияла полная луна, Эраст Петрович вдруг замер, почуяв, что волшебная энергия иссякла. Уронив на бумагу кляксу, он выронил ручку. Откинулся на спинку кресла и наконец, впервые за все эти дни, уснул. Лампа осталась гореть.

    В комнату бесшумно вошел Маса, накрыл господина пледом. Стал читать написанное, вздыхая и скептически покачивая круглой, как луна, головой.

    До бенефиса семь единиц


    МЕСТЬ ЧИНГИЗ-ХАНА

    Хоть не ложись совсем. Опять то же: лицо в капусте и борода вокруг беззвучно поющих губ. Собственно, начиналось сновидение очень мило. Будто едет она по загородному шоссе — не в авто, а в карете. Ритмичный перестук копыт, позвякиванье сбруи, мягко качают рессоры, отчего снизу вверх, утробно, подкатывают сладостные волны. Рядом никого, настроение — так и полетела бы, и душу наполняет предчувствие счастья, и ничего-ничего не нужно, только покачиваться вот так на упругом сиденье и ждать близкой радости…

    Вдруг стук в левое окошко. Смотрит — там синюшное лицо с закрытыми глазами, с пышных пегих усов свисают капустные лохмотья. Рука с перстнем поправила галстук, а тот зашевелился. Не галстук это — змея!

    И справа тоже стук. Дернулась — а там певец с бородкой ярко-красного цвета. Глядит на нее проникновенно, разевает рот, еще и руку плавно отводит, но ничего не слышно.

    Только стук в стекло: так-так-так, так-так-так!

    Одно время сны почти прекратились. Она даже не очень испугалась, когда на «Бедной Лизе» увидела в третьем ряду партера знакомую плешь и сияющий ненавистью взгляд из-под сросшихся черных бровей. Знала, что рано или поздно он объявится, была внутренне готова и осталась довольна своей выдержкой.

    Но после спектакля, когда из бутонов вдруг высунулась змеиная головка с точно такими же неистовыми маленькими глазками, кошмар обрушился вновь, с еще большей тяжестью. Если б не милый, трогательно влюбленный Девяткин… Бр-р-р, об этом лучше не думать!

    Двое суток потом она не давала себе спать, зная, чем это закончится. На третьи усталость возобладала — и, конечно, ужасное пробуждение. С криком, с судорожными рыданиями, икотой. С тех пор каждую ночь одно и то же: старый петербургский сон, в котором отныне еще поселилась и змея.

    В дортуаре балетного училища, перед сном, маленькая Лиза часто изображала перед подругами героинь, которые умирают. От медленно действующего яда, как Клеопатра, или от чахотки, как дама с камелиями. Закалывающаяся кинжалом Джульетта тоже годилась, потому что перед тем как зарезаться, она произносит трогательный монолог. Приятно было лежать с закрытыми глазами и слушать, как всхлипывают девочки. Они все потом пошли по танцевальной части, некоторые даже достигли известности, но карьера балерины коротка, а Лиза хотела служить на театре до старости, как Сара Бернар, потому выбрала драму. Она мечтала упасть бездыханной на сцене, как Эдмунд Кин, чтобы увидела тысяча человек и чтоб думали, будто это по роли, но все равно рыдали, и чтобы последний вздох она испустила под аплодисменты и крики «Браво!».

    Замуж Лиза выпорхнула рано. Играла принцессу Грезу, Саша Лейкин — влюбленного принца Жоффруа. Первый успех, первое опьянение всеобщим обожанием. В юности так легко спутать пьесу с жизнью! Конечно, разошлись, очень скоро. Актерам нельзя жить вместе. Саша растаял где-то в провинции, от него осталась одна фамилия. Но героиня не может быть «Лизой Лейкиной», и она стала Элизой Луантэн.

    Если первый брак был всего лишь неудачным, второй оказался катастрофой. Опять-таки виновата сама. Соблазнилась драматургией жизненного поворота, мишурой внешней эффектности. Звучным титулом, наконец. Мало ли актрис, которые вышли замуж, только чтоб зваться «ваше сиятельство» или «ваша светлость»? А тут еще помпезней: «ваше высокостепенство». Именно так полагалось титуловать супругу хана. Искандер Альтаирский был блестящим офицером лейб-конвоя, старшим сыном владетеля одного из кавказских ханств, присоединенных к империи в ермоловские времена. Сорил деньгами, красиво ухаживал, был недурен собой, несмотря на раннюю плешивость, а плюс к тому по-азиатски пылок и речист. Был готов пожертвовать ради любви всем — и сдержал слово. Когда начальство не дало разрешения на брак, подал в отставку, поставил крест на военной карьере. Испортил отношения с отцом, отказался от своих прав в пользу младшего брата: актриса, да еще разведенная, не могла стать супругой наследника. Но годовое содержание отщепенцу назначили очень приличное. Главное же, Искандер клялся не препятствовать сцене и соглашался на брак без детей. Чего еще, казалось бы, желать? Актрисы-соперницы от зависти чуть не полопались. Лида Яворская, в замужестве княгиня Барятинская, даже из России эмигрировала — княгинь-то в Петербурге пруд пруди, а ханша всего одна.

    Второе замужество рассыпалось еще быстрее, чем первое — немедленно после свадьбы и брачной ночи. Причина заключалась не в том, что от чрезмерного возбуждения супруг не сумел проявить себя надлежащим образом (это как раз было трогательно), а в условиях, которые он выставил ей наутро. Статус ханши Альтаирской обязывает, строго сказал Искандер. Я обещал не препятствовать вашему увлечению театром и слово свое исполню, но вы должны избегать пьес, в которых вам придется обниматься или, того пуще, целоваться с мужчинами.

    Элиза рассмеялась, думая, что он шутит. Когда выяснилось, что муж совершенно серьезен, она долго пыталась его урезонить. Объясняла, что в амплуа героини без объятий и поцелуев обходиться невозможно; более того, сейчас входит в моду довольно откровенно показывать на сцене акт карнального торжества.

    — Какого торжества? — переспросил восточный человек, так выразительно скривившись, что Элизе сразу стало ясно: проку от объяснений не будет.

    — Того, которое у вас не получилось! — вскричала она, имитируя великолепную Жемчужникову в роли

    Марфы Посадницы. — И теперь уж не получится! Прощайте, ваше высокостепенство, медовый месяц окончен! Свадебного путешествия тоже не будет. Я подаю на развод!

    Жутко вспоминать, что произошло дальше. Отпрыск древнейшего рода, прямой потомок Чингиз-хана, опустился до рукоприкладства и казарменной брани, а потом кинулся к письменному столу, чтобы вынуть револьвер и застрелить оскорбительницу на месте. Пока он возился с ключом, перепуганная Элиза, конечно, убежала и в дальнейшем соглашалась встречаться с полоумным чингизидом только в присутствии адвокатов.

    При свидетелях Искандер держался цивилизованно. Учтиво объяснял, что развода никогда не даст, ибо у них в семье это считается страшным грехом и отец лишит его содержания. Против жизни порознь не возражал и даже изъявил готовность, при соблюдении супругой «приличий», платить ей алименты (от чего Элиза с брезгливостью отказалась — слава Богу, она в театре зарабатывала вполне достаточно).

    Свою дикарскую натуру хан проявлял во время встреч наедине. Должно быть, он установил за женой слежку, потому что представал перед нею в самых неожиданных местах и всегда без предупреждения. Выскакивал, как чертик из табакерки.

    — Ах так? — говорил он, злобно сверкая выпуклыми глазами, которые когда-то казались ей красивыми. — Театр вам дороже моей любви? Прекрасно. На сцене можете вести себя, как шлюха. Это ваше дело. Но поскольку формально вы продолжаете оставаться моей женой, покрывать грязью мое древнее имя я не дам! Учтите, сударыня: любовники у вас могут быть только при свете рампы и на глазах у публики. Всякий, кого вы пустите в свою постель, умрет. А вслед за ним умрете и вы!

    Правду сказать, сначала ее это не очень-то пугало. Наоборот, прибавляло в жизнь огня. Во время спектакля, если любовная сцена, Элиза специально исподтишка оглядывала зал и, если наталкивалась на испепеляющий взгляд брошенного супруга, играла с удвоенной страстью.

    Так продолжалось до тех пор, пока ею всерьез не увлекся антрепренер Фурштатский. Видный мужчина, с хорошим вкусом, владелец лучшего киевского театра. Предлагал идти к нему в труппу на невероятно выгодные условия, заваливал цветами, комплиментничал, щекотал ухо пышными благоухающими усами. Сделал предложение и иного рода — матримониального.

    Она уже готова была согласиться — и на первое, и на второе. Об этом заговорили по всему театральному миру, завистницы опять кусали локти.

    И вдруг, на торжественном обеде, устроенном в честь Фурштатского попечителями Театрального общества, он скоропостижно умирает! Сама Элиза на банкете не присутствовала, но ей очень живописно изобразили, как антрепренер побагровел, захрипел и упал лицом в тарелку с селянкой по-деревенски.

    Элиза, конечно, в тот вечер плакала. Жалела бедного Фурштатского, говорила себе: «Значит, не судьба», и всё такое. А потом зазвонил телефон, и знакомый голос с кавказским придыханием прошептал в трубку: «Я предупреждал вас. Эта смерть на вашей совести».

    Даже тогда она не начала воспринимать Искандера всерьез, он казался ей опереточным злодеем, который топорщит усы и таращит глаза, а не страшно. Мысленно она насмешливо называла его «Чингиз-ханом».

    О, как жестоко наказала ее судьба за легкомыслие!

    Месяца через три после смерти антрепренера, в естественности которой ни у кого сомнений не возникло, Элиза позволила себе увлечься другим мужчиной, героическим тенором из Мариинки. Тут соображения карьеры были ни при чем. Просто певец был красив (эта ее вечная слабость к картинным красавцам!) и обладал умопомрачительным голосом, от которого по всему телу разливалась дурманная истома. В ту пора Элиза уже служила в «Ное-вом ковчеге», но еще дорабатывала свой концертный ангажемент. И вот однажды они с тенором (его звали Астралов) давали одноактную пьеску-дуэт «Красная борода». Милый пустячок: она декламировала и немного танцевала, Астралов пел — и был до того хорош, что потом они поехали в Стрельню и случилось то, чему рано или поздно следовало случиться. Собственно, почему нет? Она взрослая, свободная, современная женщина. Он привлекательный мужчина, не семи пядей во лбу, но зато очень талантливый и галантный. Утром Элиза уехала, ей нужно было к одиннадцати на репетицию, а любовник остался в номере. Он очень тщательно ухаживал за внешностью, повсюду возил с собой туалетный несессер: там маникюрный набор, всякие щеточки, ножнички, зеркального блеска бритва для подбривания бороды.

    С этой бритвой в руке его и нашли. Он сидел в кресле мертвый, вся сорочка красная от крови, борода тоже. Полиция пришла к выводу, что после ночи, проведенной с женщиной, тенор перерезал себе горло, сидя перед зеркалом. Элиза была в вуали, и гостиничная прислуга ее лица не видела, так что обошлось без скандала.

    На похоронах она рыдала (их там было порядком, зареванных дам), терзаясь горестным недоумением: что она такого сделала или сказала?! Как это непохоже на бонвивана Астралова! Вдруг увидела в толпе Чингиз-хана. Он посмотрел на нее, ухмыльнулся и быстро чиркнул себя пальцем по горлу.

    Только тут у Элизы открылись глаза…

    Убийство! Это было убийство! Даже два убийства — можно не сомневаться, что Фурштатский отравлен.

    День или два она металась, как в угаре. Что делать? Что делать?

    Заявить в полицию? Но, во-первых, нет никаких доказательств. Сочтут бредом взбалмошной дамочки. Во-вторых, у Астралова семья. В-третьих… В-третьих, было очень страшно.

    Чингиз-хан сошел с ума, ревность к ней стала его параноидальной идеей. Повсюду — на улице, в магазине, в театре — она чувствовала слежку. И это была не мания преследования, нет! В муфте, в шляпной коробке, даже в пудренице Элиза обнаруживала маленькие клочки бумаги. Там ни слова, ни буквы, только рисунки: череп, нож, петля, гроб… От мнительности она уволила нескольких горничных, ей казалось, что они подкуплены.

    Хуже всего были ночи. Из-за напряжения, из-за вынужденного одиночества (какие уж тут любовники!) Элизе снились отвратительные сны, в которых чувственность смешивалась с жуткими образами смерти.

    Элиза теперь часто о ней думала. Наступит миг, когда безумие Чингиз-хана достигнет кульминации, и тогда изверг ее убьет. Это может произойти очень скоро.

    Почему же все-таки она ни к кому не обратилась за помощью?

    Причин несколько.

    Во-первых, как уже сказано, нет доказательств и никто не поверит.

    Во-вторых, стыдно за свою чудовищную глупость — как можно было выходить за монстра? Так тебе, идиотке, и надо!

    В-третьих, мучило раскаяние за две погубленные жизни. Виновата — расплачивайся.

    А еще — самая странная причина — никогда Элиза так остро не ощущала хрупкую прелесть мира. Доктор-психиатр, с которым она очень осторожно, не называя имен, проконсультировалась насчет Чингиз-хана, сказал, что у параноиков обострение происходит осенью. Это последняя осень моей жизни, говорила себе Элиза, глядя на начинающие желтеть тополя, и сердце ее сжималось от сладкой безысходности. Наверное, то же чувствует мотылек, летящий на свечку. Знает, что погибнет, но не хочет повернуть…

    Единственный раз, поддавшись минутной слабости, проговорилась она о своем страхе — дней десять назад, добрейшей Ольге Книппер. Что называется, сорвалась. Ничего конкретного не объяснила, но плакала, лепетала бессвязное. Потом сама была не рада. Оля со своей немецкой прилипчивостью измучила расспросами. Телефонировала, слала записки, а после истории со змеей примчалась в гостиницу. Делала таинственные намеки на какого-то человека, который поможет в любой ситуации, ахала, охала, выпытывала. Но Элиза была будто окаменевшая. Она решила: чему быть, того не миновать, а посторонних втягивать незачем.

    Отвязаться от сердобольной заступницы можно было лишь одним способом, жестоким: рассориться. И Элиза знала, как это сделать. Наговорила обидных, совершенно непростительных вещей про отношения Ольги с ее покойным мужем. Та сжалась, расплакалась, перешла на «вы». Сказала: «Вас за это Бог покарает» — и ушла.

    Покарает, вяло подумала Элиза, и скоро. Такая она в тот день была помертвевшая, полуживая, что нисколько не раскаивалась. Лишь ощутила облегчение, что ее оставили в покое. Наедине с последней осенью, безумием и ночными кошмарами…

    «Так-так-так! Так-так-так!» — снова постучали в стекло, и Элиза протерла глаза, гоня прочь ужасное сновидение. Нет никакой кареты, и мертвецы не прижимаются к стеклу жадными лицами.

    Тьма рассеивается. Вот уже проступили очертания предметов, видно стрелки настенных часов: начало шестого. Скоро рассветет, и страх, как ночной зверек, уползет в свою нору до следующих сумерек. Она знала, теперь можно уснуть без боязни, утром кошмаров не бывает.

    Но вновь раздалось тихое «так-так-так».

    Она приподнялась на подушке и поняла, что пробуждение было ложным. Сон продолжается.

    Ей снится, что она лежит в своем номере, перед рассветом, смотрит в окно, а там опять мертвое лицо с красной растрепанной бородой — огромное, расплывчатое. Господи Боже, сжалься!

    Она ущипнула себя, опять потерла слипающиеся глаза. Зрение прояснилось. Это был не сон!

    За окном покачивался огромный букет пионов. Из-за него высунулась рука в белой перчатке, постучала: «тук-тук-тук». Сбоку появилось лицо, но не мертвое, а очень даже живое. Губы под закрученными усишками шевелились в беззвучном шепоте, глаза таращились, пытаясь разглядеть внутренность комнаты.

    Элиза узнала одного из своих самых настырных поклонников — лейб-гусара Володю Лимбаха. В когорте отчаянных питерских театралов было немало молодых офицеров. В свите всякой мало-мальски известной актрисы, певицы или балерины обязательно имелись эти шумные, восторженные юнцы. Они устраивали овации, забрасывали цветами, могли ошикать соперницу, а в день бенефиса или премьеры выпрягали из коляски лошадей и катили властительницу своих сердец по улицам. Их обожание льстило и было полезно, но некоторые из молодых людей не знали, где остановиться, и позволяли себе переступить черту между поклонением и домогательством.

    Будь Элиза в ином состоянии, она, возможно, рассмеялась бы проделке Лимбаха. Бог знает, как ему удалось влезть на карниз высокого бельэтажа. Однако сейчас ее охватила ярость. Проклятый щенок! Как он ее напугал!

    Она соскочила с постели и подбежала к окну. Корнет разглядел в сумраке раздетую белую фигуру, жадно приник к стеклу. Не думая о том, что мальчишка может упасть и свернуть себе шею, Элиза повернула шпингалет и толкнула створки, которые распахивались наружу.

    Букет улетел вниз, а сам Лимбах от толчка утратил равновесие, однако не сверзся с высоты. Вопреки законам земного тяготения, офицер повис в воздухе, покачиваясь и слегка проворачиваясь вокруг оси.

    Загадка объяснилась: нахал спустился с крыши на веревке, обвязанной вокруг пояса.

    — Божественная! — сдавленно, короткими фразами заговорил Лимбах. — Впустите! Я желаю только! Поцеловать край! Вашего пеньюара! Благоговейно!

    Гнев Элизы вдруг исчез, вытесненный страшной мыслью. Если об этом узнает Чингиз-хан, глупый мальчик погибнет!

    Она оглядела Тверскую улицу, в этот глухой час совершенно пустую. Однако где уверенность, что проклятый маниак не прячется где-нибудь в подворотне или за фонарем?

    Молча Элиза затворила окно и сдвинула шторы. Вступать в переговоры, увещевать, бранить лишь означало бы усугублять риск.

    Но Лимбах не отвяжется. Покоя от него теперь не будет и ночью, в собственном номере. Хуже всего, что окно выходит прямо на улицу…

    На время московских гастролей труппа «Ноева ковчега» поселилась в «Лувре-Мадриде», на углу Леонтьевского переулка. «Лувром» называлась шикарная гостиница, расположенная фасадом на Тверскую. Здесь, в апартаментах «люкс», жили режиссер, премьер и примадонна. Более скромная часть комплекса, номера «Мадрид», выходила окнами в Леонтьевский. Там квартировали остальные актеры. Заезжие труппы часто останавливались в этом сдвоенном заведении, будто специально приспособленном для театральной иерархии. Остроумцы из актерской среды прозвали длинный коридор, что соединял блистательный отель и непритязательные номера, «труднопроходимыми Пиренеями».

    Если это повторится, надо будет поменяться с кем-нибудь из-за Пиренеи, придумала Элиза, немного успокаиваясь и даже начиная улыбаться. Все-таки трудно оставаться равнодушной, когда сталкиваешься с любовными безумствами. Примчался из Петербурга, чертенок. Наверное, втихомолку от начальства. Теперь насидится на гауптвахте. Но это не самое страшное, что может с ним произойти…


    СТРАШНОЕ

    После скандала на представлении «Бедной Лизы» о театре так много писали и говорили, что Штерн изменил первоначальные планы — передумал отменять спектакли. Ажиотаж вокруг «Ковчега» достиг небывалых масштабов; спекулянты перепродавали билеты не по тройной, а чуть ли не по десятерной цене. В зале всюду, где можно и нельзя, понаставили дополнительных стульев. На каждом выходе Элиза чувствовала, как в нее жадно впиваются две тысячи глаз — будто ждут, не стрясется ли с примадонной еще что-нибудь диковинное. Но она, в отличие от обычного, в зал старалась не смотреть. Боялась увидеть горящий безумием взгляд из-под сросшихся бровей…

    Дали каждый из старых спектаклей еще по разу: «Бедную Лизу», «Три сестры», «Гамлета». Принимали очень хорошо, однако Ной Ноевич остался недоволен. На разборах после спектаклей, когда все пили шампанское, делали записи в «Скрижалях», говорили друг другу лестности и колкости, режиссер сетовал, что «понижается накал».

    — Безукоризненно, но пресно, — восклицал он. — Как у Станиславского! Так мы растеряем всю фору! Театр без шума, провокации, скандала — это полтеатра. Дайте мне скандал! Дайте пульсацию крови!

    Позавчера на «Гамлете» скандал-таки случился, и его объектом вновь стала Элиза. Эффект был меньше, чем 5 сентября, однако еще неизвестно, что омерзительней — увидеть змею или снести гадкую выходку Смарагдова!

    Кого Элиза совершенно не выносила, так это своего основного партнера. Напыщенный, неумный, мелочный, завистливый, самовлюбленный павлин! Никак не может смириться с тем, что она равнодушна к его конфетному очарованию и что публика принимает ее лучше. Если б не кучка истерических дамочек, электризующих своим визгом остальную публику, все давно разглядели бы, что король гол! Играть толком не может, только глазами сверкает. А еще норовит, скотина, целоваться по-настоящему, в губы. Даже язык пробует просовывать!

    Позавчера вообще перешел все границы. В сцене, где Гамлет пробует ухаживать за Офелией, Смарагдов сыграл принца датского каким-то похабным грубияном. Прижимал, тискал за грудь, а потом к ужасу и восторгу зала ущипнул за ягодицу, с вывертом, как денщик горничную!

    За кулисами Элиза влепила ему пощечину, но Смарагдов только ухмыльнулся, будто сытый кот. Она была уверена, что на разборе наглецу влетит по первое число, но Штерн похвалил «новаторскую находку» и посулил, что завтра об этом напишут все газеты. Они и написали, причем бульварная «Жизнь-копейка» позволила себе прозрачно намекнуть на «особенные отношения» между г-жой Альтаирской-Луантэн и «неотразимым г. Смарагдовым», да ввернула «африканскую страстность, столь непосредственно прорвавшуюся на сцене».

    Если так пойдет дальше, Ною Ноевичу, чтоб не разочаровать публику, придется каждый раз выдумывать новые фокусы — согласно его «теории сенсационности». Крокодилов, что ли, он станет на сцену выпускать? Или заставит актрис играть голыми? Лисицкая вон уже предлагала в «Трех сестрах» выйти на сцену в дезабилье — якобы, чтоб подчеркнуть, какой Наталья стала распустехой и бесстыдницей, когда освоилась в доме Прозоровых. Кто только захочет любоваться на костлявые мощи Ксантиппы Петровны?

    Репетиции «Вишневого сада» шли полным ходом — каждое утро с одиннадцати. Но спектакль как-то не складывался. Много ль сенсационности в «Вишневом саде», пускай и в новой трактовке? Ной Ноевич, кажется, и сам уже понимал, что промахнулся с пьесой, но не желал признавать ошибки. А жаль. Так хотелось сыграть что-нибудь пряное, изысканное, необычное. Роль семнадцатилетней чеховской инженю Элизе совсем не нравилась. Скучная, одномерная, играть почти нечего. Но дисциплина есть дисциплина.

    Без четверти одиннадцать она села в авто. Премьеру и премьерше по статусу полагалась открытая машина, остальным выдавались разъездные на извозчика, но сегодня Элиза, слава Богу, ехала одна. Смарагдов в гостинице не ночевал (с ним такое случалось часто).

    Придерживая широкополую шляпу со страусиным пером, Элиза прокатилась по Тверской. Ее узнавали — вслед неслись приветственные крики, шофер в знак признательности дудел клаксоном. Элиза любила эти поездки, они помогали зарядиться творческой энергией перед репетицией.

    У каждого актера есть свой особенный прием, своя маленькая хитрость, помогающая войти в магическое состояние Игры. Лисицкая, например, обязательно с кем-нибудь ругается, доводя себя до нужного нервического градуса. Регинина нарочно возится и тянет, чтобы опоздать и чтобы режиссер на нее накричал. Пухляшка Клубникина бьет себя по щекам (Элиза не раз видела). Лев Спиридонович Разумовский, все знают, осушает фляжечку. Ну а Элизе был необходим короткий, с ветерком проезд под приветственные крики — или, тоже неплохо, пройтись по улице летящей походкой, чтобы узнавали и оборачивались.

    Раскрасневшаяся, вся звенящая внутри, она взбежала по лестнице, сбросила накидку, сняла шляпу, поглядела на себя в зеркало (бледновата, но это к лицу) и минута в минуту, ровно в одиннадцать, вошла в зал. Все кроме Регининой и Смарагдова сидели перед сценой, в первом ряду. Штерн стоял наверху, с часами в руках, уже готовый взорваться. За спиной у него топтался Девяткин, сопереживал.

    — Не понимаю, как можно с таким неуважением относиться к своим коллегам, к искусству, наконец, — медоточивым голосом начала Лисицкая.

    Мефистов подхватил:

    — На настоящий Ноев ковчег они бы тоже опоздали? Человек, претендующий на положение первого актера труппы, кажется, считает нас всех челядью. Включая режиссера. Все должны ждать, пока он соизволит отзавтракать! И эти вечные опоздания Регининой! Входишь в образ, готовишься, настраиваешься играть, а вместо этого…

    Тут, как обычно, в зал со словами «Я не опоздала?» полувбежала раскрасневшаяся Василиса Прокофьевна. Лисицкая сказала: «Ха-ха-ха», Штерн схватился за виски, Девяткин укоризненно покачал головой. Теперь можно бы и начать, но Смарагдов все не появлялся. Это было на него не похоже. Где и с кем бы ни провел он ночь, на репетиции Ипполит всегда являлся вовремя, даже когда еле переставлял ноги с похмелья.

    — Пойдите кто-нибудь, посмотрите в гримерной. Вероятно, наш красавчик так опух, что никак не может запудрить мешки под глазами, — предположил Разумовский.

    — Сами и сходите. Здесь слуг нет, — презрительно бросила ему бывшая жена.

    Ловчилин пошутил:

    — То есть как «нет слуг»? А я?

    Но с места не поднялся. В результате, конечно, пошел безотказный Вася Простаков.

    Скука какая, думала Элиза, подавляя зевоту. Прав Мефистов: этак весь настрой на игру пропадет.

    Она вынула из ридикюля зеркальце, стала тренировать мимику своей героини: невинная радость, трогательное волнение, умиление, легкий испуг. Всё такое девичье, нежное, в пастельных тонах.

    Штерн за что-то отчитывал Девяткина, Костя Ловчилин смешил Серафиму, Лисицкая визгливо препиралась с Регининой.

    — Господа… Ной Ноевич!

    У кулисы стоял смертельно бледный Вася. Его голос дрожал и срывался. Все повернулись. Шум стих.

    — Вы нашли Смарагдова? — сердито спросил Штерн.

    — Да… — Губы Простакова задрожали.

    — Ну и где же он?

    — У себя в уборной… По-моему, он… умер.

    — Что за чушь!

    Ной Ноевич бросился за сцену. Остальные следом. Зеркальце прыгало в руках у Элизы. В тот миг она ничего такого не подумала, просто была потрясена. Поспешила за остальными.

    Все были перепуганы, бестолковы, растеряны. Хотя с первого же взгляда стало ясно, что Ипполит мертв (он лежал на полу, навзничь, выставив вверх скрюченную руку), кто-то пытался его поднять, дуть в рот, кто-то кричал «Врача! Врача!».

    Наконец, Ной Ноевич крикнул:

    — Вы что, не видите? Он окоченел уже. Все отойдите! Девяткин, телефонируйте в полицию. У них должен быть свой врач… Как это называется… Медицинский эксперт.

    Элиза, конечно, заплакала. Ей было ужасно жалко, что Смарагдов, в жизни такой невозможно красивый, лежит теперь на полу с перекошенным лицом, и брючина задралась, а Ипполиту все равно.

    Стояли, сгрудившись в дверях, ждали полицейских. Регинина с чувством читала молитвы, Клубникина всхлипывала, Мефистов с Лисицкой шепотом обсуждали, с кем мог провести ночь покойник. Разумовский вздыхал: «Догулялся, допился, жуир несчастный. А я его предупреждал». Не умеющий оставаться без дела Девяткин пробовал навести порядок: поднял опрокинутый стул, подобрал валяющийся на полу оловянный кубок (реквизитный, из «Гамлета»). «Где ж теперь взять Лопахина?» — непонятно у кого спросил Ной Ноевич.

    Наконец прибыл полицейский чиновник с врачом и всех попросили выйти, а дверь закрыли. Осмотр тела тянулся долго. Мужчины кроме Ноя Ноевича отправились в буфет помянуть новопреставленного. Появился первый репортер, непонятно откуда пронюхавший о трагедии. За ним другой, третий. Возникли и фотографы.

    Элиза немедленно ушла к себе (ей, как и Смарагдову, по контракту полагалась персональная уборная). Села перед зеркалом, думая, как одеться на проводы. Похороны-то будут не здесь, а в Петербурге — у Ипполита есть супруга, ненавидящая театр и всё театральное. Теперь ветреный муж наконец к ней вернется, и она предаст его погребению так, как сочтет нужным.

    Она попримеряла лицом разные оттенки скорби.

    Потом в коридоре зашумели, послышались шаги, взволнованные голоса, кто-то даже вскрикнул. Элиза поняла, что полиция закончила и пора выходить к прессе. Встала, накинула перьевое боа из «Трех сестер» — подходящего контура и цвета, траурное. Бровям придала горестный излом, уголки губ приопустила. Лоб и щеки были бледные, естественным образом. И глаза при мысли о бедном Ипполите моментально увлажнились, на фотографиях будут блестеть. Какое горе, какой ужас, сказала себе Элиза, настраиваясь.

    Только это еще был не ужас. Ужас начался, когда в дверь просунулось веснушчатое личико Зои Дуровой.

    — Представляете, Элизочка? Врач говорит, Смарагдов отравился! Не иначе из-за несчастной любви! Ну кто бы мог ожидать, от Смарагдова-то! Репортеры как с ума сошли!

    И умчалась с потрясающей новостью дальше.

    А Элиза вспомнила антрепренера Фурштатского. И еще кое-что — вот только сейчас, в эту самую секунду.

    Когда Гамлет-Смарагдов ущипнул Офелию и в зале кто-то ахнул, а кто-то загоготал, Элиза боковым зрением заметила, что некто в черном фраке порывисто вскочил и идет к выходу. Тогда она была фраппирована, ошеломлена и не стала вглядываться, но теперь эта картина возникла перед нею, будто на фотокарточке. Взгляд Элизы обладал этой важной для актрисы способностью: удерживать в памяти детали.

    У выходившего из зала были квадратные плечи, дерганая походка, блестящая лысина. Это был Чингиз-хан, безусловно он — сейчас она в этом не сомневалась.

    Подавившись криком, Элиза схватилась за стол, чтоб не упасть. И все-таки упала. Ноги подогнулись, будто тряпичные.

    Проводами Ипполита Смарагдова руководил лично Ной Ноевич, отнесясь к этому печальному мероприятию, как к театральной постановке.



    Зрелище получилось впечатляющее. Из театрального подъезда гроб вынесли, как положено, под аплодисменты и завывание целого хора безутешных плакальщиц — осиротевших поклонниц премьера. Площадь была переполнена народом. Процессия двинулась через полгорода, до Николаевского вокзала, растянувшись на версту.

    Элиза шла сразу за катафалком, опустив голову и не глядя по сторонам. Она была в вуали, которую изредка поднимала, чтобы утереть слезы.

    Состояние панического страха, владевшее ею с той минуты, когда она догадалась об истинной причине смерти Ипполита, на время оставило ее. Элиза чувствовала на себе взгляды и была вся в образе. Покойника, облаченного в костюм Сирано (то была самая знаменитая его роль), разве что без приклеенного носа, везли в открытом гробу, и вообразить себя Роксаной, которая провожает в путь безвременно ушедшего героя, было нетрудно.

    Перед отправлением поезда Штерн произнес великолепную речь, от которой женщины в толпе рыдали, некоторые истерически.

    — Ушел великий актер, человек-загадка, унеся с собой тайну своей смерти. Прощай, друг! Прощай, талантливейший из моих учеников! О, как осиянно ты жил! О, как кромешно ты ушел! Из света через тьму к еще более лучезарному Свету!

    Должна была сказать прощальные слова и Элиза как партнерша усопшего, но после штерновских изысков выглядеть дурочкой не хотелось, поэтому она вскинула руку к горлу, будто пыталась протолкнуть горестный комок. Не справилась, поникла и лишь молча уронила в гроб белую лилию.

    Кажется, вышло недурно. Чем хороша вуаль? Сквозь нее можно оглядывать лица, и никто не заметит. Элиза так и поступила. О, как на нее смотрели! Со слезами, с восхищением, с обожанием.

    Вдруг ее внимание привлекла поднятая рука в белоснежной перчатке. Сжалась в кулак, большой палец повернулся книзу в жесте, каким приговаривают к смерти поверженного гладиатора. Вздрогнув, Элиза перевела взгляд с перчатки на лицо — и всё будто подернулось туманом. Это был он, Чингиз-хан! Торжествующий, скалящий зубы в мстительной улыбке.

    Второй раз за два дня Элиза лишилась чувств. Нервы у нее совсем истончились.

    По дороге с вокзала в театр Ной Ноевич ей выговаривал, перекрикивая рев мотора:

    — Сцена с лилией была чудесна, не спорю. С обмороком — это уже перебор. И потом, зачем падать так грубо, неэлегантно? Звук от соприкосновения вашего затылка с асфальтом был слышен за десять шагов! С каких пор вы стали приверженкой натуралистической школы?

    Она молчала, еще не до конца придя в себя. Пускай Штерн думает, что хочет. Жизнь все равно кончена…

    В театр ехали не справлять поминки. Это было бы пошлостью, мещанством. Режиссер сказал: «Лучшая тризна по актеру — продолжить работу над его последним спектаклем» и назначил экстренное собрание по перераспределению ролей. Труппа горячо поддержала предложение. Со вчерашнего дня все рядили: кто же будет играть Эраста, Вершинина, Гамлета и Лопахина?

    Перед актерами Ной Ноевич произнес речь в совершенно ином роде, нежели на кладбище.

    — Актер был посредственный, а умер красиво. Можно сказать, положил себя на алтарь родного театра, — сказал он прочувствованно, после чего сразу перешел на сугубо деловой тон, да и выглядел не особенно скорбно. — Благодаря Ипполиту о нас все пишут, все говорят. В связи с этим предлагаю смелый ход. Мы объявляем месячный траур. Заменять Смарагдова в репертуарных спектаклях не будем. Так сказать, идем на убытки в дань памяти выдающегося артиста. «Сестер», «Лизу» и «Гамлета» закрываем.

    — Грандиозно, учитель! — воскликнул Девяткин. — Благородный жест!

    — Благородство тут ни при чем. Публика наш репертуар уже видела. Без Смарагдова и его истеричек спектакли потеряют половину электричества. Отменять возвышенные цены будет ошибкой, а пустых мест в зале я допустить не могу. Отныне, друзья мои, мы сосредоточимся на репетициях «Вишневого сада». Прошу всех быть в 11 часов на месте. Без опозданий, Василиса Прокофьевна, не то стану штрафовать, согласно контракту.

    — Всё бы вам на деньги пересчитывать! Вы — торгующий в храме, вот вы кто!

    — В храм, Василиса Прокофьевна, билетов не покупают, — парировал Штерн. — И дьячкам по триста рублей в месяц вне зависимости от количества богослужений, то бишь спектаклей, не платят.

    Регинина надменно отвернулась, не снизойдя до ответа.

    — Для поддержания градуса и пополнения кассы мы проведем несколько концертов памяти Смарагдова. На первом зал наполнят его поклонницы, специально приедут из Петербурга. Самоубийства сейчас в моде. Если повезет, какая-нибудь дура наложит на себя руки вслед за своим кумиром. Мы и ее память почтим особым концертом.

    — Но это ужасно! — прошептал Простаков. — Как можно строить подобные расчеты!

    — Чудовищный цинизм! — громко подхватила обиженная угрозой штрафа гранд-дама.

    А Элиза подумала: Штерн не циник, для него жизнь немыслима без театральности, театральность — без эффектности. Жизнь — декорация, смерть — декорация. Он такой же, как я: хотел бы умереть на сцене под рукоплескания и рыдания публики.

    — Всё это чудесно, — спокойно прогудел Разумовский, — но кого вы намерены вводить на роль Лопахина?

    Ответ у режиссера был готов:

    — Поищу кого-нибудь на стороне. Может быть, уговорю Леню Леонидова на временное сотрудничество — из солидарности с нашим несчастьем. Роль ему знакома, переменить акценты для актера его масштаба пара пустяков. А на период репетиций введу Девяткина. Вы ведь, Жорж, текст знаете?

    Ассистент с готовностью кивнул.

    — Вот и отлично. Симеонова-Пищика и прохожего подыграю сам. А начальника станции можно вообще выкинуть, у Чехова он ни слова не произносит. Прямо сейчас и начнем. Прошу всех открыть папки.

    В эту минуту дверь (сидели в артистическом фойе) скрипнула.

    — Кто там еще? — раздраженно сказал Ной Ноевич, не выносивший, когда во время репетиции или собрания заявлялись посторонние.

    — А это вы, господин Фандорин! — Худое лицо режиссера моментально сменило выражение, осветившись обаятельнейшей улыбкой. — Я уж не чаял…

    Все обернулись.

    В дверном проеме, держа в руках серый английский цилиндр с невысокой тульей, стоял кандидат на должность драмотборщика.


    ТЕОРИЯ НАДРЫВА

    — Ной Ноевич, мне сказали по гелефону, что вы з-здесь, — сказал он с легким заиканием. — Приношу соболезнования и прошу прощения, что беспокою в этот п-печальный день, но…

    — У вас есть для меня новости? — оживился режиссер. — Входите же, входите!

    — Да… То есть нет. Не в том смысле, а в д-другом, довольно неожиданном…

    Вошедший держал под мышкой кожаную папку. Он сдержанно поклонился присутствующим.

    Холодно кивнув, Элиза отвернулась и подумала: как неумело он изображает смущение. Вряд ли это чувство ему знакомо. Вчера, в куда более неловкой ситуации, смущенным он не выглядел.

    Вчера Элиза была в экзальтации. Рыдала, тряслась в нервном ознобе, не находила себе места. А поздно вечером, охваченная внезапным порывом, помчалась в театр. В руках у нее был огромный букет черных роз. Она хотела, в знак раскаяния и памяти, положить цветы к месту, где умер человек, которого она так не любила и кого невольно погубила.

    Дверь служебного подъезда она открыла сама. По теории Ноя Ноевича, театр должен быть не вторым, а даже первым домом актера, поэтому у каждого члена труппы имелся свой ключ. Ночного сторожа на месте не оказалось, но Элиза не придала этому значения. Она поднялась на этаж, где располагались уборные, пошла по длинному темному коридору, вдыхая аромат роз. Повернула за угол — остановилась.

    Дверь Смарагдова была нараспашку. Внутри горел свет, доносились голоса.

    — Вы уверены, что он остался з-здесь, когда все ушли? — спросил кто-то. Кажется, она уже слышала это заикание.

    Ответил сторож:

    — Что я, врать буду? Позавчера «Гамлета, принца датского» давали, чувствительная пьеса. После представления господа выпили, пошумели. Ну, это завсегда так. Разошлись. А господин Смарагдов тут остался. Я заглянул, думал, опять свет не погасил. А он мне: «Ступай, грит, Антип. Встреча у меня». Веселый был, пел чего-то. Одежу казенную переодел уже — ну портки энти, с пузырями, шляпку с пером, саблю. А кружки, из которых на пиру пьют, с собой притащил. Красивые такие, с орлами.

    — Да-да, вы г-говорили. И что же, пришел к нему кто-то?

    — Врать не буду. Не видал. Возмутившись, Элиза молча встала в дверях.

    Надо же, а при первой встрече этот господин, Эраст Иванович, нет, Эраст Петрович с какой-то не вполне обычной фамилией, произвел на нее хорошее впечатление. Красивый, хорошего мужского возраста, лет сорока пяти, выигрышное сочетание свежего лица с благородной сединой. Единственно, со вкусом в одежде не очень — чересчур элегантен, и кто из понимающих мужчин сейчас носит жемчужину в галстуке? Но держится безупречно. Сразу видно человека из общества. Он, пожалуй, мог бы ее даже заинтересовать, если бы занимался чем-нибудь стоящим. Но драмотборщик — это так скучно, это для Башмачкина какого-то. Он, правда, назвался «путешественником». Скорее всего, какой-нибудь фанатичный театрал из светских бездельников, жаждет проникнуть в мир театра. Типаж не особенно редкий. В Художественном вон бывший генерал на третьих ролях бесплатно играет.

    — Не думала, сударь, что вы из числа любопытствующих, — презрительно сказала Элиза, когда он ее заметил.

    Как только стало известно о драматичной смерти Ипполита Смарагдова, здание театра подверглось настоящей осаде — репортеры, безутешные поклонницы, любители скандалов чуть не в окна лезли. Ну а «путешественник», видимо, поступил хитрее: пришел в поздний час, когда толпа разошлась, да и сунул ночному сторожу бумажку.

    — Да, сударыня, тут много любопытного, — ответил Фандорин (вот как его фамилия) так же холодно, причем нисколько не сконфузился.

    — Прошу вас уйти. Посторонним сюда нельзя. Это, в конце концов, непристойно!

    — Хорошо, ухожу. Я, собственно, всё уже видел. — На прощанье он слегка, даже небрежно поклонился и сказал Антипу. — Госпожа Луантэн совершенно права. Заприте дверь на ключ и никого сюда больше не пускайте. До свидания, мадам.

    Она неприязненно проговорила:, — «До свидания»? Вы еще не передумали поступать к нам в драмотборщики?

    — Передумал. Но мы скоро увидимся.

    И действительно увиделись.

    — Я бы хотел п-перемолвиться наедине, — сказал седовласый господин Фандорин режиссеру, все так же бездарно изображая волнение. Человек с ледяными глазами не может знать, что такое волнение! — Но я могу дождаться, пока вы закончите…

    — Нет-нет, ни в коем случае. Мы поговорим немедленно, и безусловно наедине.

    Штерн взял «путешественника» под руку и повел прочь.

    — Займитесь чем-нибудь. Я скоро вернусь. Присмотритесь к новому Лопахину. Пусть каждый прикинет рисунок психологических отношений с этим человеком… Пожалуйте ко мне в кабинет, Эраст м-м-м Петрович.

    Однако штерновское «скоро» растянулось надолго. К новому Лопахину присматриваться Элизе было незачем: во-первых, ее Аня с крестьянским сыном по пьесе почти не соприкасалась; во-вторых, Лопахина все равно в спектакле будет играть Леонидов или кто-то равновеликий, уж во всяком случае не Девяткин, хоть он и очень славный.

    Бедняжка потыркался к одному, к другому, прижимая к груди смарагдовскую папку, но никто не пожелал с ним «выстраивать психологических отношений».

    Кутаясь в шаль, Элиза сидела, рассеянно прислушивалась к разговорам.

    Антон Иванович Мефистов высказывал язвительные предположения по поводу «импозантных седин» драмот-борщика, затем поинтересовался у Разумовского как «специалиста по сединам», какое количество синьки потребно для поддержания столь благородной белизны. Флегматичный Лев Спиридонович на провокацию не поддался.

    — Вы не любите красавцев мужчин, это всем известно. Бросьте, Антон Иваныч, в мужчине главное не мордашка, а калибр, — благодушно сказал он.

    — Послушайте его, какой он рассудительный да добренький, — зашептала про бывшего мужа Регинина, присаживаясь рядом. — Сама не понимаю, как я могла прожить с этим человеком целых семь лет! Расчетливый, злопамятный, ничего не забывает! Прикидывается агнцем, а потом нанесет удар исподтишка, как змея ужалит.

    Элиза кивала. Она и сама недолюбливала рассудочных людей — и в жизни, и на сцене. В отношении же к Разумовскому они с Василисой Прокофьевной были союзницы. Единственная из всей труппы, Элиза знала, за что гранд-дама ненавидит резонера, чего не может ему простить.

    Однажды, разоткровенничавшись, Регинина рассказала историю, от которой просто мурашки по коже. Как чудовищно мстительны бывают обманутые мужья!

    В пору, когда приключилась та история, Василиса Прокофьевна еще играла героинь. Вместе со Львом Спи-ридоновичем они служили в первоклассном императорском театре. Регинина играла Маргариту в «Даме с камелиями» — в весьма удачной инсценировке романа, где роль благородной куртизанки была выписана с пронзительной мощью. «Я умирала так, что весь зал  рыдал и сморкался, — вспоминала Регинина и сама тоже расчувствовалась, потянулась за платком. — Как вы знаете, Элизочка, лучшей исполнительницей роли Маргариты Готье принято считать Сару Бернар. Но, хотите верьте, хотите нет, я играла еще сильней! Все иностранцы, кто меня видел, просто сходили с ума. О спектакле писала европейская пресса. Вы не помните, вы еще были девочкой… И что вы думаете? Слух о моей Маргарите дошел до Самой. Да-да, до великой Бернар! И вот приезжает она в Петербург. Вроде бы на гастроли, но я-то знаю: хочет посмотреть на меня. Настает великий день. Мне говорят: она в зале! Боже, что со мною стало! В тот день приехали и государь с государыней, но понимающие люди, конечно, смотрели только в ложу, где сидела Бернар. Что она, оценит ли? Ах, как я играла! И всё по нарастающей, по нарастающей. Мне потом рассказывали, что великая Сара сидела ни жива, ни мертва — иссохла от зависти. Вот дело идет к кульминации. У меня сцена с Арманом, я при смерти. Армана играл Лев Спиридонович, он в этой роли тоже был недурен. Все называли нас восхитительной парой. А тут мы ужасно рассорились, как раз перед спектаклем. Так вышло, что я, по минутной слабости — закружилась голова — уступила домогательствам второго любовника Звездича (очень был обходительный мужчина), и кто-то донес мужу — ну, вы знаете, как это у нас бывает. Хорошо, я виновата. Ударь меня, изрежь ножницами мое любимое платье, измени с кем-нибудь в отместку! А что сделал Лев? Я произношу свою коронную реплику: „Мой милый, все что я прошу — немножко поплачьте обо мне“. И вдруг… Вообразите: у Армана приклеены такие красивые густые брови. И оттуда вылетают две струи! Этот негодяй каким-то образом прицепил под грим клоунские водяные трубки! Зал от хохота чуть не обвалился. И царь смеялся, и царица. С Сарой Бернар чуть не припадок… Главное, я лежу при последнем издыхании, вся такая сломанная, и ничего не могу понять! Потом, правда, рецензенты писали, что это революция в трактовке, что это гениальная находка, подчеркнувшая трагифарсовость жизни и мизерность дистанции между мелодрамой и буффонадой. Неважно! Он украл и растоптал главный миг моей жизни! С тех пор этот человек для меня мертв».

    «Ужасно, ужасно, — прошептала Элиза. — Да, такое простить нельзя».

    Более отвратительного злодейства один актер по отношению к другому совершить не может. От человека, способного на такую жестокость, можно ожидать чего угодно.

    Коварный Ной Ноевич, конечно, не случайно свел разведенных супругов в одной труппе. Согласно его «теории надрыва», отношения внутри труппы должны все время клокотать на грани взрыва. Зависть, ревность, даже ненависть — любые сильные эмоции создают продуктивный энергетический фон, который при умелом руководстве со стороны режиссера и правильном распределении ролей накладывается на игру и придает ей неподдельную живость.

    — Вы знаете, Элизочка, — продолжала шептать Регинина, — я не то, что другие, я нисколько не завидую вашему успеху. Ах, когда-то и я заставляла зал томиться от страсти. Конечно, в моем нынешнем амплуа тоже есть прелесть. Но скажу вам честно, по-дружески, без чего обходиться трудно — так это без поклонников. Пока играешь героинь, настырные обожатели, преследующие тебя повсюду, как свора кобелей, раздражают. Но до чего же потом не хватает этой, простите за вульгарность, собачьей свадьбы! О, вам еще предстоит узнать, что с возрастом чувства — и чувственность, чувственность — не ослабевают, а становятся сильнее. До чего мил и свеж этот ваш Керубино в гусарской форме! Я про Володеньку Лимба-ха. Подарили бы мне его, от вас не убудет.

    Хоть сказано было в шутку, Элиза нахмурилась. Значит, уже ходят сплетни? Кто-то видел, как мальчишка лезет к ней в окно? Беда!

    — Ничего он не мой. Забирайте его себе вместе с саблей, шпорами и прочей амуницией! Простите, Василиса Прокофьевна, повторю роль. А то вернется Штерн, будет ругаться.

    Она пересела, открыла папку, но тут рядом пристроилась Симочка Клубникина, начала болтать:

    — А Ловчилин Костя сбежал. Говорит, в «Мадрид» сгоняю. Будто бы папку с ролью забыл. Врет, наверно.

    Он все время врет, ничему нельзя верить. А вы утром куда ходили? Я стучалась, вас в номере не было. Хотела одолжить стразовый аграф для шляпки, он прелесть, а вы его все равно не носите. Так где вы были?

    Жизнерадостная, ясная, вся насквозь земная, безо всяких изломов и второго дна, Серафима благотворно действовала на измученные нервы Элизы. В театре редко бывает, чтобы две актрисы не вступали друг с другом в соперничество, а меж ними такого совсем не было. Клубникина с присущим ей здравым смыслом объясняла это просто. «Вы привлекательны для одного типа мужчин, я — для другого, — однажды сказата она. — Вам хорошо даются печальные роли, мне веселые. Ни на сцене, ни в жизни нам делить нечего. Вам, правда, платят больше, зато я моложе». Симочка была милая, непосредственная, немножко жадная до денег, тряпок и безделушек, но в ее возрасте это так понятно и извинительно.

    Элиза обняла ее за плечи:

    — Выходила пройтись. Рано проснулась. Не спалось.

    — Пройтись? Одна? Или с кем-нибудь? — оживленно спросила Серафима. Она обожала сердечные тайны, романы и всякого рода пикантности.

    — Ничего ей не рассказывайте, Элизочка, — сказала подошедшая Ксантиппа Лисицкая. Эта особа не могла спокойно наблюдать, как люди по-дружески, весело разговаривают. — Вы заметили, что наша субретка все время у вас что-то выпытывает, подглядывает? Вы давеча отошли, так она в вашу записную книжку нос сунула.

    — Что вы врете! — вскинулась Клубникина. Ее васильковые глаза моментально наполнились слезами. — Как вам не стыдно! Я просто взяла оттуда карандаш, на минутку. Нужно было записать ремарку по роли, а мой сломался!

    — Это вы вечно за всеми шпионите, — сердито сказала Элиза «злодейке». — Главное, даже не слышали, о чем разговор, а вмешиваетесь.

    Лисицкой только этого было и надо. Она уперлась в бок острым кулаком, встала над Элизой и пронзительно вскричала:

    — Внимание! Прошу всех в свидетели! Эта особа только что обозвала меня шпионкой! Я, конечно, человек маленький, главных ролей не играю, но и у меня есть свои права! Я требую товарищеского суда, как записано в нашем уставе! Никто не имеет права безнаказанно оскорблять актеров!

    Своего она добилась. На шум подтянулись все. Но обороняться Элизе не пришлось, у нее нашлись защитники. Добрейший Вася Простаков стал урезонивать скандалистку. И второй верный паладин, Жорж Девяткин, тоже заслонил даму грудью.

    — В отсутствие режиссера его полномочия осуществляю я! — гордо заявил он. — И попрошу вас, госпожа Лисицкая, не кричать. В уставе имеется пункт и о нарушителях дисциплины во время репетиций!

    Ксантиппа немедленно перенацелилась на новую мишень, ей, в сущности, было все равно, с кем собачиться.

    — А, рыцарь печального образа! Что вы носитесь с лопахинским текстом, будто дурень с писаной торбой? Не видать вам этой роли, как своих ушей! Потому что вы бездарь! Прислуга за всё!

    Девяткин весь побелел от обиды, но и у него, в свою очередь, сыскался защитник. Точнее, защитница. Зоя Дурова вскочила на стул — очевидно, чтоб ее было лучше видно — и что было сил выкрикнула:

    — Вы не смеете с ним так! Не слушайте ее, Жорж! Вы гениально сыграете!

    Этот отчаянный вопль разрядил атмосферу. Раздался смех.

    — Какая пара, загляденье, — пропела довольная Лисицкая. — Вы бы сели ему на плечо, милая. И ступайте себе по дворам, по улицам с песней «Мой сурок со мною». Сборы обеспечены.

    Она так смешно изобразила, как Дурова сидит на плече у Девяткина, а тот крутит шарманку и поет, что смех стал пуще.

    Несчастный ассистент почему-то разозлился не на провокаторшу, а на непрошеную заступницу.

    — Кто просил вмешиваться?! — нервно обернулся он. — Лезут всякие!

    И ретировался.

    Элиза вздохнула. Жизнь возвращается на круги своя. Всё как обычно. «Теория надрыва» продолжает действовать. Только вот Смарагдова нет…

    Ей стало жалко маленькую травести, которая так и осталась торчать на стуле, только присела на корточки, похожая на нахохлившегося воробышка.

    — Зачем же вы так откровенно, мужчины этого не любят, — мягко сказала Элиза, пересев к Зое. — Жорж вам нравится?

    — Мы созданы друг для друга, а он этого не понимает, — тихонько пожаловалась та. — В сущности, я должна была бы вас ненавидеть. Когда вы рядом, все мужчины поворачиваются к вам, как подсолнухи к солнцу. Вы думаете, я не вижу, что мой интерес ему неприятен, даже оскорбителен? Я, хоть и Дурова, но не дура.

    — Зачем же вы вмешались?

    — Он такой гордый, такой несчастный. В нем столько нерастраченной страсти! Я хорошо вижу такие вещи. Мне ведь немного нужно. Я не вы, я не избалована. — Зоя оскалила зубы в клоунской ухмылке. — О, мои жизненные запросы миниатюрны, а любовные даже микроскопичны. Под стать размеру. — Она, кривляясь, шлепнула себя по макушке. — Мне было бы довольно улыбки, доброго слова — хоть изредка. Я же не из тех, кого любят. Я из тех, кому в виде особой милости позволяют любить. И то не всегда.

    Ее было ужасно жалко — некрасивую, щуплую, смешную даже в минуту искренности. Хотя (это в Элизе сказалась профессиональная память) ту же самую интонацию комикующего отчаяния Дурова, кажется, использовала в роли Гавроша. Актриса — всегда актриса.

    Они понуро сидели рядом и молчали, каждая думала о своем.

    А потом, после получасового отсутствия, наконец вернулся Ной Ноевич, и начались чудеса.


    К ЧЕРТУ «ВИШНЕВЫЙ САД»!

    Давно уже Элиза не видела Штерна в таком при-поднятом настроении. Последнее время он доволь-но искусно изображал энтузиастический подъем, но взгляд актрисы не обманешь: она отлично видела, что Ной Ноевич недоволен, что он терзается, сомневается в успехе новой постановки. И вдруг такое окрыление. С чего бы?

    — Дамы и господа! Друзья мои! — воскликнул Штерн, обводя коллег сияющим взглядом. — Чудеса бывают не только на сцене. Сегодня, словно в воздаяние за нашу утрату, мы получили щедрый подарок судьбы. Посмотрите на этого человека. — Он широким жестом показал на своего спутника. — Кто это, по-вашему?

    — Драмотборшик, — удивился кто-то. — Да мы его сегодня уже видели.

    — Господин Фандорин, Эраст Петрович, — подсказал неизвестно когда успевший вернуться Ловчилин. Он всегда отличался превосходной памятью на имена.

    — Нет, товарищи мои! Этот человек — наш спаситель! Он принес нам фантастически перспективную пьесу!

    Девяткин ахнул:

    — А «Вишневый сад»?

    — К черту «Вишневый сад»! Под топор его, прав ваш Лопахин! Пьеса Эраста Петровича новая, никем кроме меня не читанная! Она во всех отношениях идеальна. По набору ролей, по теме, по сюжету!

    — Где вы ее раздобыли, господин драмотборщик? — спросила Регинина. — Кто автор?

    — Он и есть автор! — захохотал Штерн, наслаждаясь всеобщим удивлением. — Я объяснил Эрасту Петровичу, какая пьеса нам нужна, и он, вместо того чтобы искать, сел и — раз-два — сочинил ее сам. В десять дней! Именно такую, о какой я мечтал! Даже лучше! Это феноменально!

    Конечно, поднялся шум. Те, кто был доволен своей ролью в «Вишневом саде», негодовали; другие, наоборот, выражали самое горячее одобрение.

    Элиза молчала, с новым интересом приглядываясь к седовласому красавцу.

    — Хватит спорить, — сказала она. — Когда можно будет ознакомиться с текстом?

    — Прямо сейчас, — объявил Ной Ноевич. — Я проглядел глазами. Вы знаете, у меня чтение фотографическое, однако это надо воспринимать на слух. Пьеса написана белым стихом.

    — Даже так? — поразился Простаков. — В стиле Рос-тана, что ли?

    — Да, но с восточным колоритом. Как это вовремя! Публика с ума сходит по всему японскому. Прошу вас, Эраст Петрович, садитесь на мое место и читайте.

    — Но я з-заикаюсь…

    — Это ничего. Попросим, господа!

    Все захлопали, и Фандорин, подергивая себя за аккуратный черный ус, вынул из папки стопку листов.

    — «ДВЕ КОМЕТЫ В БЕЗЗВЕЗДНОМ НЕБЕ», — прочел он и пояснил. — Это такое название, в традиции японского театра. Тут у меня некоторая эклектика, что-то взято из кабуки, что-то из дзёрури — старинного театра к-кукол, что-то из…

    — Да вы читайте, непонятное после объясните, — нетерпеливо перебил его Штерн, подмигивая актерам: погодите, мол, сейчас ахнете.

    — Хорошо. Конечно. Извините. — Автор откашлялся. — Еще подзаголовок есть. «Пьеса для театра кукол в трех действиях с песнями, танцами, трюками, фехтовальными сценами и митиюки». 

    — Чем-чем? — переспросил Разумовский. — Последнее слово не понял.

    — Это такая традиционная сцена, где п-персонажи находятся в пути, — пояснил Фандорин. — Для японца понятие Пути, Дороги имеет важное значение, поэтому сцены митиюки выделяются особо.

    — Всё, больше никаких вопросов! — рявкнул Штерн. — Читайте!

    На местах притихли. Никто не умеет слушать новую пьесу так, как актеры, которым предстоит в ней играть.

    На лицах появилось одинаково напряженное выражение — каждый пытался вычислить, какая роль ему достанется. По мере чтения слушатели один за другим расслаблялись, определив свой персонаж. Уже по одной этой реакции можно было понять, что пьеса нравится. Редко встретишь драму, где у всякого актера имелся бы эффектный выход, но «Две кометы» относились именно к этому разряду. Амплуа легли очень точно, так что и ссориться было не из-за чего.

    Без труда определила свою роль и Элиза: гейша высшего ранга Идзуми. Очень интересно! Петь она умеет, танцевать тем более — слава Богу, заканчивала балетное. А какие можно сделать кимоно, какие прически!

    Просто поразительно, до чего она, вроде бы неглупая, пожившая на свете женщина, была слепа! Как могла она не оценить по достоинству господина Фандорина? Его седые волосы и черные усы — это так стильно! Он похож на Дягилева с его знаменитой прядью. Или на Станиславского, пока тот не стал бриться. Только еще красивей! И какой приятный мужественный голос! На время чтения заикание совершенно исчезло. Даже жалко — в этом легком дефекте речи, пожалуй, есть свой шарм.

    Ах, что за пьеса! Чудо, а не пьеса!

    Даже Лисицкая была в восхищении. Еще бы — ей редко выпадала столь аппетитная роль.

    — Браво, Эраст Петрович! — первой воскликнула злюка Ксантиппа Петровна, когда автор произнес «Занавес. Конец». — Новый Гоголь явился!

    Все вскочили, аплодировали стоя. Кричали:

    — Это успех!

    — Сезон будет наш!

    — Банзай!

    Костя Ловчилин всех развеселил, изобразив японский акцент:

    — Немилёвись со Станислявским сделяют халякили! — и показал, как взрезают себе животы бородатый полный Немирович и тощий Станиславский в пенсне.

    Во всеобщем ликовании не участвовал только Девяткин.

    — Я не понял, какие роли достанутся нам с вами, учитель, — со смесью надежды и подозрительности проговорил он.

    — Ну я, разумеется, буду Сказителем. Уникальная возможность прямо со сцены руководить темпом действия и игрой актеров. Режиссер-дирижер, великолепная находка! А вам, дорогой Жорж, достанутся три роли: Первого Убийцы, Второго Убийцы и Невидимого.

    Ассистент заглянул в записи, которые он делал во время чтения.

    — Но позвольте! Тут две роли без слов, а третья хоть и со словами, но персонажа не видно!

    — Естественно. Он же Невидимый. Зато сколько экспрессии! И потом, Невидимый — стержень, двигатель действия. А в роли наемных убийц вы сможете продемонстрировать свои блестящие навыки сабельного боя. Вы сами рассказывали, что в юнкерском училище шли первым по фехтованию.

    Девяткин, польщенный комплиментами, кивнул, но как-то неуверенно.

    — Японское фехтование существенно отличается от з-западного, — заметил Фандорин, вновь начавший заикаться. — Здесь потребуется некоторая подготовка.

    — Да, проблема, которая меня беспокоит, это японские реалии. Все эти жесты, музыкальные инструменты, песни, пластика и прочее. Надо будет где-нибудь найти живого японца и взять его в консультанты. Я не могу себе позволить ставить клюкву вроде миланской постановки «Мадам Баттерфляй». — Штерн озабоченно нахмурился, но автор пьесы его успокоил:

    — Естественно, я подумал об этом. Во-первых, я сам неплохо разбираюсь в японских материях. А во-вторых, я привел к вам японца. Он ждет в вестибюле.

    Все так и ахнули, а Элиза подумала: этот человек кудесник, ему не хватает только усеянного звездами плаща и волшебной палочки. Подумать только — водит с собой настоящего живого японца!

    — Так зовите его скорей! — воскликнул Ной Ноевич. — Воистину вас послал нам театральный бог! Нет-нет, оставайтесь! Господа, кликните капельдинера, пусть приведет нашего японского гостя. А я, Эраст Петрович, пока хочу вас спросить: может быть, раз уж вы столь предусмотрительны, у вас есть какие-нибудь соображения по поводу исполнителя роли этого… как его… — Он заглянул в пьесу. — …этого си-но-би по прозвищу Неслышимый? Насколько я понял, синоби — это клан профессиональных убийц, вроде арабских ассасинов. Он у вас и жонглирует, и по канату ходит, и от клинка уворачивается.

    — В самом деле, — сказал Разумовский. — А героя-то у нас нет. Был бы жив Смарагдов…

    Регинина заметила:

    — С трудом представляю себе Ипполита, разгуливающего по канату.

    — Да, это проблема, — подхватил Девяткин. — Боюсь, неразрешимая.

    Режиссер не согласился с ним:

    — Ну уж неразрешимая. Можно поискать какого-нибудь акробата из цирка. Циркачи иногда бывают довольно артистичны.

    — Быть может, здесь необязателен профессиональный актер, — высказал здравое предположение чудесный Эраст Петрович. — Роль Неслышимого без слов, а лицо его до самого конца закрыто маской.

    — Скажите-ка, — Штерн с надеждой воззрился на Фандорина, — а вы, проживая в Японии, не занимались всякими этими восточными штуками? Нет-нет, не отказывайтесь! Из вас с вашей фигурой и внешностью могла бы получиться отличная пара для Элизы!

    Красавец заколебался, впервые за все время поглядев в ее сторону.

    — Да, я всё это умею, даже ходить по канату, но… Я ни за что не решился бы выйти на сцену… Нет-нет, увольте.

    — Просите его, Элиза! Умоляйте! Падайте на колени! — закричал взбудораженный Ной Ноевич. — Посмотрите на эти черты! Сколько в них изящества! Какая сила! Когда Неслышимый в конце снимет маску и луч высветит его лицо, публика с ума сойдет!

    Элиза протянула к автору руки жестом молящей о милосердии Дездемоны и послала ему лучезарнейшую из своих улыбок — перед такой не удавалось устоять никому из мужчин.

    Но разговор прервался, потому что в дверь заглянул капельдинер.

    — Ной Ноевич, привел. Заходите, господин хороший.

    Обращение было адресовано невысокому, коренастому азиату в клетчатой паре. Он сделал несколько шагов и в пояс, не сгибая спины, всем поклонился, сняв при этом канотье. Блеснул идеально круглый, бритый, будто отполированный череп.

    — Михаир Эрастовить Фандорин, — громко представился он и поклонился еще раз.

    — Это ваш сын?! — удивленно спросил Штерн у автора. Тот сухо ответил.

    — Не родной. На самом деле его зовут Масахиро Сибата.

    — Феноменально, — протянул Ной Ноевич свое любимое словечко, жадно разглядывая восточного человека. — Скажите, Михаил Эрастович, вы случайно не умеете жонглировать?

    — Зёнгурировач? — повторил японец. — А. Немнозько умею.

    Вынул из нагрудного кармана часы, из брючного складной ножик, из бокового почему-то половинку бублика и стал ловко подбрасывать всё это в воздух.

    — Превосходно! — На лице режиссера появилось хищное выражение, хорошо знакомое Элизе. Так Ной Ноевич выглядел, когда в голове у него рождалась какая-нибудь особенно дерзкая творческая идея. — А по канату ходить вам не приходилось? — Он молитвенно сложил руки. — Хотя бы чуть-чуть! Я читал, что ваша нация необычайно ловка в физических упражнениях.

    — Немнозько умею, — повторил Фандорин-млад-ший и, подумав, осторожно прибавил. — Есри не очень высоко.

    — Феноменально! Просто феноменально! — едва не прослезился Штерн. — Мы не будем вас мучить, Эраст Петрович. Я понимаю, в вашем возрасте выходить на сцену странно. Есть идея грандиозней. Господа, у нас в пьесе будет играть настоящий японец! Это придаст спектаклю достоверность и новизну. Взгляните на это лицо! Вы видите эту азиатскую лепку, эту животную мощь? Изваяние Будды! — Под простертой дланью режиссера японец приосанился, сдвинул брови и сузил свои и так неширокие глаза. — Мы будем держать в тайне до самой премьеры, что исполнитель главной мужской роли японец. Зато, когда в момент раскрытия он снимет маску, это будет фурор! Такого героя-любовника на европейской сцене еще не бывало! Скажите, друг мой, а могли бы вы изобразить любовную страсть?

    — Немнозько умею, — невозмутимо ответил Михаил-Масахиро.

    Поглядел вокруг, выбрал в качестве объекта Клубни-кину и впился в нее внезапно загоревшимся взглядом. Ноздри его небольшого носа плотоядно раздулись, на лбу выступила жила, губы слегка затрепетали, будто не в силах сдержать стон.

    — Мама моя, — слабо пролепетала Симочка, заливаясь краской.

    — Феноменально! — пророкотал Штерн. — Никогда не видел ничего подобного! Но я еще не спросил главное: согласитесь ли вы сыграть в пьесе вашего приемного батюшки? Мы все, все вас об этом просим. Просите его!

    — Просим, просим, пожалуйста! — зашумели актеры.

    — От этого будет зависеть успех пьесы и судьба нового драматурга, — весомо молвил Штерн. — Вы ведь хотите помочь своему приемному родителю?

    — Отень хочу.

    Японец посмотрел на Фандорина, который стоял с совершенно застывшим лицом, словно всё происходящее было ему крайне неприятно.

    Михаил Эрастович сказал что-то довольно длинное на странно звучащем наречии, адресуясь к Фандорину-стар-шему.

    — Сорэ ва тасикани соо да кэдо…  — будто нехотя признавая что-то, ответил тот.

    — Я сограсен. — И японец поклонился сначала Штерну, потом всем остальным.

    Труппа разразилась рукоплесканьями, радостными криками.

    — Для декораций сегодня же выпишу Судейкина или Бакста, кто свободен, — перешел на деловитый тон Ной Ноевич. — Костюмы не проблема. Кое-что осталось от постановки «Микадо», что-то есть в здешних запасниках, наши предшественники ставили джонсовскую «Гейшу». Остальное сошьем. Реквизитом разживемся в «Театрально-кинематографической компании». Сцену переделаем. Девяткин! Текст в машинопись, по ролям, по папкам, как обычно. Секретность строжайшая! До анонса никто не должен знать, что мы ставим! Лишь дадим в прессу, что «Вишневый сад» заменяется. Обязательно сообщите, что мы нашли более сильную пьесу!

    Элиза заметила, что при этих словах Фандорин вздрогнул и даже поежился. Может быть, скромность ему все-таки не чужда? Как мило!

    — Выходные отменяются! — гремел Штерн. — Репетировать будем каждый день!


    НЕПРОСТИТЕЛЬНАЯ СЛАБОСТЬ

    Он был странный, Эраст Петрович Фандорин. В последующие дни Элиза убеждалась в этом все больше. Что она ему действительно понравилась, сомнений не вызывало. Ей, впрочем, редко встречались мужчины, смотревшие на нее без вожделения. Разве какой-нибудь Мефистов, который, кажется, искренне ненавидит красоту. Или одержимый театром Ной Ноевич — тот способен видеть в актрисе только актрису, средство для исполнения своего творческого замысла.

    Вожделеющие мужчины ведут себя двумя способами. Или сразу кидаются в атаку. Или — если гордого нрава — делают вид, что остались равнодушны, но при этом все равно стараются произвести впечатление.

    Вначале Фандорин вроде бы изображал равнодушие. Во время репетиции, вернее в перерыве, завел какой-то пустячный разговор, со скучающим видом. Что-то такое про кубок королевы Гертруды да про ключи от реквизитного склада. Элиза вежливо ему отвечала, внутренне улыбаясь: какой он смешной, думает одурачить меня этой галиматьей. Ему просто хочется слушать мой голос, думала она. Еще думала, что он очень красивый. И трогательный. Взглянет из-под своих густых ресниц — и покраснеет. Ей всегда импонировали мужчины, которые в зрелые лета не разучились краснеть.

    Она уже предвидела, что разговор он прервет, как бы заскучав. Отойдет с небрежным видом, а сам обязательно искоса подсмотрит — что она? Впечатлилась или нет?

    Но Фандорин повел себя иначе. Вдруг перестал выпытывать, кто из труппы имеет доступ в реквизитную, покраснел еще пуще, решительно поднял глаза и говорит: — Не стану п-прикидываться. Актер из меня неважный. И вас, я думаю, все равно не проведешь. Спрашиваю

    одно, а думаю совсем о д-другом. Я, кажется, в вас влюблен. И дело не только в том, что вы талантливы, красивы и прочее. Есть особенные причины, по которым я потерял г-голову… Неважно какие… Отлично знаю, что вы избалованы ухажерами и привыкли к п-поклонению. Тесниться в толпе ваших обожателей мне мучительно. Я не могу соперничать свежестью с каким-нибудь юным гусаром, богатством с господином Шустровым, талантами с Ноем Ноевичем, красотою с героями-любовниками и так далее, и так далее. У меня был единственный шанс заинтересовать вас собой — сочинить пьесу. Для меня это был подвиг потруднее, чем для коммодора Пири покорение Северного полюса. Если б не постоянное г-головокруже-ние, которое меня не оставляет с момента нашей первой встречи, я бы вряд ли написал драму, да еще в стихах. Воистину влюбленность творит чудеса. Но я хочу вас п-предупредить…

    Здесь она его перебила, встревоженная этим «но»:

    — Как хорошо вы говорите! — взволнованно сказала Элиза, беря его горячую руку. — Со мной никто и никогда так просто и серьезно не разговаривает. Я ничего сейчас не могу вам ответить, мне нужно разобраться в своих чувствах! Поклянитесь, что всегда будете столь же открыты. И я, со своей стороны, обещаю вам то же самое!

    Ей показалось, что тон и текст получились правильными: искренность в сочетании с нежностью и явное, но в то же время целомудренное приглашение к развитию отношений. Однако он понял ее иначе. Иронически улыбнулся одними губами:

    — «Останемся друзьями»? Что ж, я ждал такого ответа. Даю слово, что больше никогда не обременю вас сентиментальными п-признаниями.

    — Но я совсем не в том смысле! — с тревогой воскликнула она. Этот сухарь, чего доброго, сдержит свое слово, с него станется. — Друзья у меня есть и без вас. Вася Простаков, Сима Клубникина, Жорж Девяткин — он человек нелепый, но самоотверженный и благородный. Это все не то… Я не могу быть с ними абсолютно откровенной. Они тоже актеры, а это особенный тип людей…

    Он слушал, не перебивая, а смотрел так, что Элиза ощутила экстатический трепет, как на сцене в самые высшие моменты. Глаза у нее наполнились слезами, грудь — восторгом.

    — Я устала все время играть, все время быть актрисой! Вот сейчас говорю с вами, а сама думаю: диалог, как у Елены Андреевны с доктором Астровым из третьего акта «Дяди Вани», но только лучше, гораздо лучше, потому что наружу почти ничто не прорывается. Так и надо вести дальше: внутри огонь, снаружи — ледяная корочка. Господи, до чего же я боюсь превратиться в Сару Бернар!

    — П-простите? — Его синие глаза расширились.

    — Мой вечный кошмар! Про великую Сару Бернар говорят, что она никогда не бывает естественной. Это ее принцип существования. У себя дома она расхаживает в костюме Пьеро. Спать ложится не в постель, а в гроб, чтобы проникнуться трагизмом существования. Вся — манерность, вся — аффект. Это ужасная опасность, подстерегающая актрису — потерять себя, превратиться в тень, в маску!

    И она заплакала, закрыв лицо руками. Заплакала горько и по-настоящему — до красного носа и опухших глаз, но сквозь пальцы все-таки подглядела, как он на нее смотрит.

    О, как он смотрел! Такой взгляд не променяешь на овацию целого зала!

    Долго на этой стадии отношения, конечно, оставаться не могли. Дружба с красивым мужчиной — это что-то из романтической баллады. В жизни подобного не бывает.

    На третий день, после очередной репетиции, Элиза заехала к нему домой, в небольшой флигель, что притаился в старом, тихом переулке. Предлог для визита был почтенный: Эраст предложил ей выбрать для роли кимоно, веера и еще какие-нибудь японские вещицы, которых у него дома видимо-невидимо. Ничего такого  она и в голове не держала, честное слово. Ей просто было любопытно посмотреть, как живет этот загадочный человек. Дом может очень многое рассказать о своем обитателе.

    И дом действительно многое поведал об Эрасте Петровиче — даже слишком, во всем сразу и не разберешься.

    Повсюду идеальный, можно сказать, неживой порядок, как это бывает у застарелых, педантичных холостяков. Следов постоянного женского обитания никаких, но кое-где острому взгляду Элизы попались штучки, очень похожие на кипсейки прошлых увлечений: миниатюрка юной блондиночки в глубине книжного шкафа; изящный гребешок, какие были в моде лет двадцать назад; маленькая белая перчатка, будто случайно забытая под зеркалом. Что ж, он прожил жизнь не монахом, это нормально.

    Неловких пауз не возникало. Во-первых, в обществе этого мужчины ничуть не тягостно было и помолчать — Эраст Петрович фантастически владел трудным искусством паузы: просто смотрит на тебя, и уже не заскучаешь. А во-вторых, в доме было столько интересного, обо всем хотелось расспросить, и он охотно начинал рассказывать, после чего беседа дальше шла сама, в любом направлении.

    Элиза чувствовала себя в полной безопасности — даже наедине, в пустом доме, джентльмен вроде Фандорина ничего неподобающего себе не позволит. Не учла она лишь одного: умные разговоры с умным мужчиной всегда действовали на нее возбуждающе.

    Как же всё вышло?

    Началось с абсолютно невинной вещи. Она стала разглядывать гравюры, спросила про диковинное существо: лисицу в кимоно, с высокой дамской прической.

    Это кицунэ, японский оборотень, объяснил Фандорин. Коварнейшее создание. Она сказала, что кицунэ ужасно похожа на Ксантиппу Лисицкую и позволила себе несколько уничижительных замечаний по поводу сей малоприятной особы.

    — Вы говорите о г-госпоже Лисицкой с ожесточением, — покачал он головой. — Она ваш враг?

    — А вы разве не видите? Эта злобная, мелочная тварь меня просто ненавидит!

    И тут он произнес маленькую речь, каких за эти три дня она слышала уже несколько и, хоть иронически называла их про себя «проповедями», успела к ним привыкнуть, даже полюбить. Возможно, в них и заключалась главная прелесть общения с «путешественником».

    — Никогда не делайте этой ошибки, — сказал Фандорин с очень серьезным видом. — Не принижайте своих врагов, не обзывайте их оскорбительными словами, не изображайте их ничтожными. Тем самым вы принижаете себя. Что вы собою п-представляете сами, если имеете столь презренного противника? Если вы уважаете себя, вы не станете враждовать с тем, кто не достоин уважения. Не будете же вы, если вас облаяла дворняжка, вставать на четвереньки и г-гавкать на нее в ответ. Кроме того, когда враг знает, что вы относитесь к нему с уважением, он отвечает вам тем же. Это не означает п-примирения, но помогает избегать в борьбе подлостей, и к тому же дает возможность закончить войну не истреблением, а миром.

    Он был дивно хорош, когда нес эту очаровательную околесицу.

    — Вы настоящий интеллигент, — с улыбкой молвила Элиза. — Я сначала приняла вас за аристократа, а вы классический интеллигент.

    Фандорин тут же разразился филиппикой в адрес интеллигенции — он сегодня был непривычно разговорчив. Наверное, так на него действовала ее близость. Хотя не исключено и другое (это Элиза уже потом додумалась). Как человек умный и знаток психологии, Эраст Петрович мог заметить, сколь сильно действуют на слушательницу его «проповеди», и сполна воспользовался этим оружием. Ах, она так и не научилась его понимать!

    Орация, на которой Элиза окончательно растаяла, была следующая:

    — Я не считаю это комплиментом! — горячо заговорил Фандорин. — «Классический интеллигент» — существо для России вредное, даже г-губительное! Сословие вроде бы симпатичное, но обладает роковым недостатком, который так верно подметил и высмеял Чехов. Интеллигент умеет достойно переносить невзгоды, умеет сохранять благородство при поражении. Но он совершенно не умеет побеждать в борьбе с хамом и мерзавцем, которые у нас так многочисленны и сильны. До тех пор, пока интеллигентское сословие не научится д-драться за свои идеалы, ничего путного в России не будет! Но когда я говорю «драться», я не имею в виду драку по правилам хама и мерзавца. Иначе сам станешь таким же, как они. Это должна быть драка по своим правилам, правилам б-бла-городного человека! Принято считать, что Зло сильнее Добра, потому что не ограничивает себя в приемах — ставит подножку, бьет из-за угла или ниже пояса, нападает вдесятером на одного. Поэтому, борясь со Злом по правилам, победить якобы невозможно. Но подобные разговоры происходят от г-глупости и, простите, импотенции. Интеллигенция — сословие мыслящее, в этом его мощь. Если оно проиграет, то из-за того, что плохо воспользовалось своим главным оружием, интеллектом. Довольно приложить интеллект, и станет ясно, что у благородного человека арсенал гораздо мощнее, а броня неуязвимей, чем у самых ловких махинаторов из охранки или у революционных вождей, что посылают на смерть альтруистических мальчиков. Вы спросите, в чем состоит арсенал и б-броня благородного человека, не опускающегося до низменных средств борьбы..?

    Ни о чем подобном Элиза спрашивать не собиралась. Волнение, с которым говорил Эраст Петрович, тембр его голоса действовали на нее мощнее любого афродизиака. В конце концов она перестала противиться растекающейся по телу слабости, прикрыла глаза и сама, первая, с тихим вздохом положила руку ему на колено. В чем арсенал и броня благородного человека, Элиза так и не узнала. Фандорин умолк не докончив фразы и, разумеется, притянул ее к себе.

    Дальнейшее, как это происходило с нею в подобных случаях, запомнилось обрывками и отдельными образами — скорей, осязательными и обонятельными, нежели зрительными. Мир любви волшебен. В нем становишься совсем иным существом, делаешь невообразимые веши и нисколько их не стесняешься. Время меняет темп, разум милосердно отключается, звучит неизъяснимо прекрасная музыка, и чувствуешь себя античной богиней, парящей на облаке.

    Но сверкнула молния, грянул гром. В буквальном смысле — за окном началась гроза. Элиза приподняла голову, обернулась к окну и удивилась, что оно совсем черное. Оказывается, уже стемнело, а она и не заметила. Однако в миг, когда темнота осветилась зарницей, к Элизе вернулся рассудок, а вместе с ним его вечный спутник, страх, о котором она совершенно забыла.

    Что я натворила?! Эгоистка! Преступница! Я погублю его, если уже не погубила!

    Столкнув со своего плеча серебристо мерцающую в полумраке голову возлюбленного, она вскочила и, шаря по полу, принялась быстро одеваться.

    — В чем дело? Что случилось? — поразился он. Неистово, со слезами на глазах Элиза крикнула:

    — Это никогда, слышите, ни-ко-гда не должно повториться!

    Он уставился на нее, раскрыв рот. А Элиза выбежала вон из дома, прямо под хлесткие струи.

    Ужас, ужас! Самые худшие ее опасения подтвердились: под навесом ворот темнела чья-то плотная фигура. Кто-то таился напротив раскрытого окна и подглядывал…

    «Боже, спаси его, спаси!» — молила Элиза и бежала, стуча каблучками по мокрому тротуару. Бежала, не разбирая дороги.


    СЕРДЦЕ НА ЦЕПИ

    Потом она, конечно, немного успокоилась. Наверное, под воротами просто прятался от грозы случайный прохожий. Чингиз-хан — человек страшный, но не вездесущий же дьявол.

    А если всё же это был он? Не надо ли предупредить Эраста об опасности?

    Поколебавшись, она решила этого не делать. Если Фандорину всё рассказать, он как человек чести станет опекать свою возлюбленную, не захочет оставлять ее одну. И уж тогда Искандер точно узнает об их связи. Новой потери, особенно такой,  Элизе не пережить.

    Она позволила себе единственную поблажку: немного помечтала, как бы всё у них могло получиться, если б не ее злая карма (это каркающее японское слово она почерпнула из пьесы). Ах, что за парой бы они были! Знаменитая актриса и немолодой, но красивый и безумно талантливый драматург. Как Ольга Книппер и Чехов, только не расставались бы, а жили вместе счастливо и долго — до старости. Про старость Элиза мечтать не стала, ну её.

    Вот еще одна причина, по которой нельзя рисковать жизнью Эраста: ответственность перед литературой и театром. Человек, который никогда не брался за перо и вдруг сразу создал шедевр, да-да, шедевр, может стать новым Шекспиром! Пускай Мефистов, кривя рот, шепчет, что пьеска удобна для штерновской теории, а более в ней ничего интересного нет. Он просто бесится, что роль купца, которая ему досталась, самая невыигрышная. Пьеса, продиктованная любовью, не может не быть великой! А для женщины нет высшего оммажа, нет более лестного комплимента, чем стать музой-вдохновительницей. Кто бы помнил какую-то там Лауру, девчонку Беатриче или легкомысленную Анну Керн, если б не посвященные им великие произведения? Благодаря Элизе Луантэн в драматургии воссияет новое имя. Так можно ли допустить, чтоб из-за нее же оно погасло?

    И она взяла себя в руки, посадила бедное сердце на цепь. На следующий день, когда Фандорин кинулся к ней, чтобы выяснить, в чем дело, Элиза была с ним сдержанна, даже холодна. Сделала вид, будто не понимает, отчего он обратился к ней на «ты». Дала понять, что случившееся вчера вычеркнуто. Этого попросту не бьшо —  и всё тут.

    Достаточно было продержаться первые две минуты. Элиза знала: как человек гордый, он не станет выяснять отношений, тем более ее преследовать. Так и вышло. На третьей минуте Фандорин мертвенно побледнел, опустил глаза и закусил губу, борясь с собой. Когда же вновь поднял глаза, они смотрели уже совершенно иначе — будто кто-то наглухо задвинул шторы.

    Сказал:

    — Что ж, прощайте. Больше не обеспокою. — И ушел.

    Как она не разрыдалась — Бог весть. Выручил актерский навык владеть внешним проявлением чувств.

    На репетиции после этого он приходить перестал. Собственно, особенной нужды в этом не было. На все вопросы, касающиеся Страны Восходящего Солнца, мог отвечать и японец, который относился к работе с примерной серьезностью: раньше всех приходил, позже всех уходил и оказался на редкость старателен. Ной Ноевич на него не мог нарадоваться.

    В общем, избавиться от Фандорина оказалось еще легче, чем думала Элиза. Даже досада взяла. Приходя к одиннадцати в театр, она все ждала — не появится ли он, внутренне себя настраивала на твердость. Но Эраст не приходил, настрой пропадал зря. Элиза страдала. Утешалась тем, что всё к лучшему, а боль со временем притупится.

    Очень помогала работа над ролью. Было столько всего интересного! Оказывается, японки, и тем более гейши, ходят иначе, чем европейские женщины, иначе кланяются, особенным образом говорят, поют, танцуют. Элиза представляла, что она — живое воплощение изысканнейшего из искусств, самоотверженная служительница «югэна», японского идеала неявной красоты. Понять эту концепцию было непросто: в чем смысл Красоты, если она себя прячет от взглядов, укутывается в покрова?

    Ной Ноевич каждый день фонтанировал новыми идеями. Вдруг затеял перекраивать уже сложившийся рисунок спектакля. «Раз пьеса написана для театра кукол, то давайте и играть по-кукольному! — объявил он. — Не занятые в сцене актеры надевают черные балахоны и превращаются в кукловодов. Будто бы водят персонаж, дергают его за ниточки. — И показал изломанную пластику движений. — Смысл в том, что все герои — марионетки в руках кармы, непреклонного Рока. Однако в какой-то момент ваша кукла, Элиза, вдруг сорвется с нитей и задвигается, как живой человек. Это будет эффектно!»

    В перерывах, выходя из заколдованного сценического состояния, в котором не ощущаешь ни страха, ни боли, Элиза словно сжималась: ужасная реальность наваливалась на нее своей пыльной тяжестью. Призрак Чингиз-хана витал в темных глубинах кулис, убитая любовь царапала сердце кошачьими когтями, а выйдешь в коридор — там мертвым кленовым листом лепилась к стеклу осень, скорее всего последняя в ее жизни…

    Единственной отдушиной этих неизбежных интервалов в работе стали разговоры с Фандориным-младшим. Естественно, Элиза не смела слишком явственно выказывать интерес к Эрасту Петровичу, приходилось себя сдерживать, но все же время от времени, между обсуждением японских штучек, удавалось навести беседу и на материи более важные.

    — Но вы были женаты? — спросила однажды Элиза, когда Михаил Эрастович по какому-то поводу обмолвился, что холост.

    — Нет, — жизнерадостно улыбнулся японец. Он почти все время жизнерадостно улыбался, даже когда вроде бы не было повода.

    — А ваш… приемный отец? — небрежно продолжила она. Кстати сказать, она так и не выяснила, при каких обстоятельствах у Эраста появился столь необычный пасынок. Может быть, в результате брака с японкой? Эту тему она решила исследовать позже.

    Михаил Эрастович подумал-подумал и ответил:

    — На моей памячи не быр.

    — Вы давно его знаете?

    — Борьсе торицачи рет, — просиял собеседник. К его нечистой, но совершенно понятной и почти правильной русской речи Элиза быстро привыкла.

    Она повеселела: значит, Эраст (ему ведь около сорока пяти?) никогда женат не был. Почему-то это ее обрадовало.

    — Что же это он не женился? — развивала она тему дальше.

    Круглое лицо японца обрело важность. Он потер на макушке щетину (Штерн велел ему для роли не брить голову, это-де неромантично):

    — Не мог найчи зеньсину, досутойную его. Так мне сам говорир, много раз.

    Надо же, какое самомнение! В голос Элизы прокралась язвительность:

    — И что, усердно искал?

    — Очень сирьно старарся, — подтвердил Михаил Эрастович. — Много зеньсин хотери с ним зеничься. Он пробовар-пробовар — спрасивар меня: как чебе, Маса? Нет, говорю, недосутойная. Он сограсярся. Он вусегда меня срусяет.

    Элиза вздыхала, принимала к сведению.

    — Многих, значит, перепробовал?

    — Отень! Быри настоясие принцессы, быри реворю-ционерки. Одни зеньсины быри как ангер, другие хузе дьявора.

    — Красивые? — забыла она об осторожности. Больно уж захватывающий получился разговор.

    Маса (это имя, пожалуй, шло ему больше, чем «Михаил Эрастович») как-то странно поморщился.

    — У господзина суторанный вкус. — И, как бы спохватившись, поправился. — Отень курасивые.

    И даже показал, какие именно красивые: с огромным бюстом, полными боками, широченными бедрами, большими щеками и маленькими глазками.

    У Фандорина действительно странные пристрастия, делала выводы Элиза. Он любит крупных, я совсем не в его вкусе.

    Тут она призадумалась, загрустила, и беседа окончилась. Элиза даже не спросила, почему Маса называет Эраста «господином».

    Однако при более близком знакомстве обнаружилось, что не все сведения, полученные от японца, следует принимать на веру. Партнер по роли оказался не дурак приврать — или, во всяком случае, пофантазировать.

    Когда, в результате сложных маневров, Элиза вновь навела разговор на Эраста и спросила, чем он, собственно, в жизни занимается, Маса коротко ответил:

    — Супасает.

    — Кого спасает? — изумилась она.

    — А куто попадзётся, того и супасает. Иногуда родзину супасает.

    — Кого?

    — Родзину. Россию-матуську. Раз дзесячь узе супас. И раза тори-четыре супас весь мир, — ошарашил ее Маса, сияя обычной своей улыбкой.

    Так-так, сказала себе Элиза. Не исключено, что сообщение про принцесс с революционерками из того же разряда.

    Сентябрь подошел к концу. Город пожелтел, пропитался запахом слез, печали, умирания природы. Как это совпадало с состоянием ее души! По ночам Элиза почти не спала. Лежала, закинув руки за голову. Бледно-оранжевый прямоугольник на потолке, проекция подсвеченного фонарем окна, был похож на киноэкран, и она видела там Чингиз-хана и Эраста Петровича, гейшу Идзуми и японских убийц, бледные образы прошлого и черноту будущего.

    Во вторую ночь месяца октября очередной такой «киносеанс» закончился потрясением.

    Как обычно, она перебирала события дня, ход сегодняшней репетиции. Посчитала, сколько дней не видела Фандорина (целых пятнадцать!) — вздохнула. Потом улыбнулась, вспомнив очередной скандал в труппе. Кто-то опять нахулиганил, сделал дурацкую запись в «Скрижалях»: «До бенефиса семь единиц ». Когда она появилась, неизвестно — в журнал давно не заглядывали, поскольку не было спектаклей. Но тут Штерну пришел в голову какой-то «феноменально гениальный афоризм», он раскрыл книгу — а на странице за 2 октября грубые каракули химическим карандашом. Режиссер закатил истерику. Мишенью стала почтенная Василиса Прокофьевна, которая как раз перед этим вспоминала, какие великолепные бенефисы бывали у нее в прежние времена: с серебряными подносами, с шикарными адресами, с тысячными кассами. Вообразить, что Регинина тайком от всех слюнит карандаш и выводит в священной книге кривыми буквами хулиганские письмена, мог только Ной Ноевич. Как же потешно он на нее наскакивал! А как громоподобно она возмущалась! «Не смейте меня оскорблять подозрениями! Ноги моей больше не будет в этом вертепе!»

    Вдруг на потолочном «экране», куда рассеянно глядела Элиза, появились две огромных черных ноги и закачались туда-сюда. Она взвизгнула, рывком сев на кровати. Не сразу догадалась взглянуть в сторону окна. А когда посмотрела, страх перешел в бешенство.



    Ноги были не химерические, а совершенно настоящие, в кавалерийских сапогах и чикчирах. Они медленно опускались, о них бились ножны шашки; вот появился задравшийся доломан, и, наконец, весь корнет Лимбах, спускающийся по веревке. Недели две, после того случая, он не появлялся — должно быть, сидел на гауптвахте. И вот снова заявился, как лист перед травой.

    На этот раз паршивец подготовил вторжение более основательно. Встав на подоконник, он вынул отвертку или какой-то другой инструмент (Элизе было не очень хорошо видно) и стал возиться с оконной рамой. Закрытый шпингалет, тихонько скрипнув, начал поворачиваться.

    Этого еще не хватало!

    Вскочив с постели, Элиза повторила тот же трюк, что в прошлый раз: толкнула створки. Но результат получился иной. Должно быть, крутя свою отвертку или что там у него было, Лимбах некрепко держался за веревку, а может, и вовсе ее выпустил. Во всяком случае, от неожиданного толчка он жалобно вскрикнул и, перекувырнувшись, полетел вниз.

    Элиза, обмерев от ужаса, перегнулась через подоконник, ожидая увидеть на тротуаре неподвижное тело (все-таки высокий бельэтаж, добрых две сажени), но корнет оказался ловок, как кошка. Он приземлился на четыре конечности, а увидев высунувшуюся из окна владычицу сердца, умоляюще прижал руки к груди.

    — Разбиться у ваших ног — счастье! — крикнул он звонким голосом.

    Поневоле рассмеявшись, Элиза закрыла окно.

    Однако продолжаться так не могло. Придется все-таки поменяться номерами. С кем бы?

    Да хоть с Дуровой. Малышку вечно селят хуже всех. А если Лимбах снова полезет в окно, Зоя, даром что птичка-невеличка, сумеет дать отпор. Если, конечно, пожелает, лукаво подумала Элиза. А не пожелает — одним выстрелом будут подстрелены два зайца: и Зое развлечение, и офицерик отвяжется.

    Элиза даже прыснула, представив себе изумление настырного корнета, когда он обнаружит подмену. А Зою, пожалуй, предупреждать ни к чему. Так выйдет интересней — сценка из комедии дель арте. От жуткого до комичного в жизни один маленький шаг.

    Вот только есть ли в зоиной конурке зеркало? Можно попросить, чтобы перенесли отсюда.

    Элиза не могла жить в помещении, где нет зеркал. Если не поглядела на себя хотя бы раз в две-три минуты, возникало ощущение, будто ее на самом деле не существует. Довольно распространенный среди актрис психоз, называется «рефлекциомания».


    ЧЕРЕЗ ПИРЕНЕИ

    События, приключившиеся в «Лувре-Мадриде» следующей ночью, Элиза наблюдала лишь частично, так что общую картину пришлось восстанавливать по рассказам очевидцев.

    Следует сказать, что поздно вечером в отеле и номерах отключилось электричество. Монтеров из-за позднего времени вызвать было невозможно, и драматические события происходили либо в полной темноте, либо в неверном свете керосина и свечей.

    Начать лучше с рассказа Зои Дуровой.

    «Я всегда засыпаю, как кошка. Коснулась головой подушки — и нету меня. А тут ложе, можно сказать, царское. Перины лебяжьего пуха! Подушки из ангельских перьев! Перед тем еще в горячей ванне нанежилась. В общем, сладко сплю, вижу сон. Будто я лягушка, сижу в болоте, мне там тепло и сыро, но очень одиноко. Глотаю невкусных комаров, квакаю. Что вы, Элизочка, смеетесь? Правда-правда! Вдруг — шлеп! — втыкается в землю стрела. И я соображаю: я не просто земноводное, я царевна-лягушка, и сейчас за стрелой явится прекрасный царевич. В стрелу покрепче вцепиться, и будет мне удача.

    Царевич немедленно появляется. Наклоняется, сажает меня на ладонь. „Ой, говорит, какая ты зелененькая, да миленькая! А какие славные у тебя бородавочки! Дай я тебя поцелую!“ И, действительно, целует, горячо и страстно.

    Тут я вдруг просыпаюсь, и что вы думаете? Царевич не царевич, но какой-то ферт с усишками пыхтит мне в лицо и слюнявит губы поцелуями. Я как заору! Он мне рукой хочет рот закрыть — я его зубами за палец.

    Села, хотела дальше орать, только гляжу — знакомый. Корнет гусарский, который вас цветами засыпает. Окно нараспашку, следы на подоконнике.

    Смотрит он на меня, укушенным пальцем машет, а физиономия перекошенная.

    — Ты кто такой? — сипит. — Откуда тут взялся?

    У меня же волосы короткие, он меня за мальчишку принял. Я ему:

    — Это ты откуда взялся?

    Он мне кулак к носу. „Где она, шепчет, где моя Элиза? Говори, чертенок!“ И давай мне ухо крутить, скотина.

    Я перепугалась: „В „Мадрид“, мол, переехала, в десятый номер“. Сама не знаю, почему. Ляпнула первое попавшееся. Честное слово! Что вы смеетесь? Не верите? Зря. Почему шум не подняла, когда он ушел? Испугалась очень, отдышаться не могла. Ей-богу».

    Свидетелей перехода бравого корнета через темные коридорные Пиренеи из «Лувра» в «Мадрид» не сыскалось, поэтому следующий эпизод драмы разыгрался уже непосредственно в десятом номере.

    «Как злоумышленнику удалось открыть дверь, не разбудив меня, я не знаю. Сон у меня легчайший, просыпаюсь от малейшего дуновения… Не лгите, Лев Спири-донович, никогда я не храпела! И вообще откуда вам знать, как я теперь сплю? Слава Богу, вы давно уже компании мне не составляете. Пусть он вообще выйдет, я не стану при нем рассказывать!

    …И слышу сквозь свою легкую дрему, как кто-то шепчет: „Королева, царица, владычица небес и земли! Сгораю от страсти, от аромата ваших духов“. А надо сказать, что на ночь я всегда душусь „Флер-де-лисом“. И кто-то целует мне шею, щеку, прижимается к губам. Естественно, я решила, что вижу сон. А во сне что ж стесняться? И потом, раз мужчин рядом нет, признаемся откровенно: кому из нас не понравится подобное сновидение? Ну и я, естественно, раскрываю чудесной грезе объятья… Перестаньте хихикать, а то рассказывать не буду!

    Всё, заметьте, происходит в кромешном мраке, я этого мерзкого мальчишку и узнать-то не могла…

    Но когда он обнаглел и дошел до вольностей, каких я и в сновидении себе не позволяю, я наконец осознала, что это не сон, а самое настоящее покушение на мою честь. Оттолкнула негодяя — он на пол отлетел. И подняла крик. А этот гадкий Лимбах, поняв, что его замысел провалился, удрал в коридор».

    Если рассказ Зои вызывал почти полное доверие (кроме случайности направления злодея в десятый номер), то к истории Регининой приходилось делать некоторые коррекции. Иначе трудно объяснить, отчего она закричала на весь «Мадрид» с таким запозданием и почему Лимбах у нее вдруг сделался «мерзким» и «гадким», хотя раньше она к нему благоволила.

    Гораздо вероятней, что это сам Лимбах, утонув в телесах монументальной Василисы Прокофьевны, понял, что попал не туда, забарахтался и вырвался на свободу, чем и вызвал негодующие вопли гранд-дамы.

    Как бы то ни было, следующий пункт маршрута ночного налетчика был достоверно известен. На крики из соседнего восьмого номера выглянул Разумовский с лампой в руке и увидел улепетывающую вдаль по коридору вертлявую фигуру с болтающейся на ремне шашкой.

    Повернув за угол, Лимбах налетел на Ксантиппу Петровну. Она, в ночной рубашке и папильотках, тоже высунулась из своей комнаты.

    Вот ее рассказ.

    «Мне сослужила дурную услугу вечная отзывчивость. Услышав крики, я поднялась с постели и выглянула в коридор. Вдруг кому-то нужна помощь?

    Ко мне бросился молодой человек. Я не сразу узнала в нем этого вашего поклонника, Лимбаха. Но он назвался, умоляюще сложил руки на груди:

    — Укройте меня, сударыня! За мной гонятся! Если попаду в полицию, мне влепят минимум месяц гауптвахты!

    Вы знаете, я всегда на стороне тех, кого преследует полиция. Я впустила его и заперла дверь на засов, дура!

    И что вы думаете? Неблагодарный стал меня домогаться! Я пыталась его образумить, зажгла лампу, чтобы он увидел: я гожусь по возрасту ему в матери. Но он был, как сумасшедший! Хотел сорвать с меня сорочку, гонялся за мной по комнате, а когда я начала кричать и звать на помощь, обнажил свою саблю! Не знаю, как жива осталась. Другая на моем месте подала бы на скотину в суд, и он загремел бы не на гауптвахту, а на каторгу — за попытку изнасилования и убийства!»

    Здесь правды, очевидно, было еще меньше, чем в словах Василисы Прокофьевны. Что Лимбах пробыл в номере Лисицкой несколько минут, сомнений не вызывало. Возможно также, что он зашел туда сам, надеясь пересидеть шумиху. Но вот насчет домогательств — это что-то сомнительно. Скорее всего, Лисицкая сама начала к нему подбираться, но по оплошности зажгла лампу, и бедный корнет пришел в ужас от внешности своей спасительницы. Очень возможно, что у него не хватило такта скрыть отвращение, и это не могло не оскорбить Ксантиппу Петровну. Обиженная и разъяренная, она способна кого угодно вогнать в трепет. Легко представить, что перепуганный Володя был вынужден выхватить шашку — как Д'Артаньян обнажил шпагу, убегая от оскорбленной миледи.

    В коридор он действительно выскочил с клинком наголо. Там уже собралось целое общество разбуженных актеров: Антон Иванович Мефистов, Костя Ловчилин, Сима Клубникина, Девяткин. При виде вооруженного лиходея все кроме храброго Жоржа попрятались по комнатам.

    К сему моменту от невероятных перипетий Володя совсем ополоумел.

    Он кинулся к ассистенту режиссера, потрясая шашкой.

    — Где она?! Где Элиза?! Куда вы ее запрятали?! Жорж — отважное сердце, но не самая светлая голова —

    попятился к двери третьего номера и загородил ее собою.

    — Только через мой труп!

    А Лимбаху уже было все равно — через труп так через труп. Ударом эфеса в лоб он сшиб Девяткина на пол и оказался перед комнатой, которую прежде занимала Зоя.

    Дальнейшие события в реконструкции не нуждались, ибо Элиза их наблюдала сама и принимала в них непосредственное участие.

    Измученная вечным недосыпанием, накануне вечером она выпила настойку лауданума и проспала весь тарарам. Разбудила ее лишь громкая возня прямо за дверью. Элиза зажгла свечу, открыла — и оказалась лицом к лицу с растерзанным, багровым от беготни Лимбахом.

    Он со слезами кинулся к ней.

    — Я нашел вас! Боже, сколько я перенес!

    Плохо соображая спросонья, она посторонилась, и корнет, видимо, принял это движение за приглашение войти.

    — Тут повсюду какие-то эротоманки! — пожаловался он (этими его словами и объясняются позднейшие предположения относительно Регининой и Лисицкой). — А я люблю вас! Только вас!

    Объяснение на пороге номера было прервано, когда из-за угла выбежал Вася Простаков. Сон у него крепкий, поэтому из всех «мадридцев» он пробудился последним.

    — Лимбах, вы что тут делаете? — закричал он. — Оставьте Элизу в покое! Почему Жорж на полу? Вы его ударили? Я позову Ноя Ноевича!

    Тогда корнет проворно шмыгнул внутрь и запер за собой дверь. Элиза оказалась с ним наедине.

    Не сказать, чтобы ее это испугало. На своем веку она повидала всяких сорвиголов. Иные, особенно офицеры или студенты, бывало, вытворяли и не такое. К тому же Володя вел себя довольно смирно. Он пал на колени, шашку бросил на пол, взял краешек ее пеньюара и благоговейно прижал к груди.

    — Пускай ради вас я погибну… Пускай меня даже выгонят из полка… Мои престарелые родители этого не переживут, но мне все равно без вас не жизнь, — выкрикивал он невнятное, но чувствительное. — Если вы меня оттолкнете, я распорю себе брюхо, как делали японцы во время войны!

    При этом его пальцы как бы ненароком комкали тонкую шелковую ткань, она собиралась складками и поднималась все выше. Гусар прервал свою слезницу, чтобы наклониться и поцеловать Элизу в голое колено — да там и остался, дочмокиваясь все выше и выше.

    Внезапно она ощутила озноб. Не от его бессовестных прикосновений, а от ужасной мысли, пришедшей в голову.

    «Что если мне его судьба послала? Он отчаянный, он влюблен. Если рассказать ему о моем кошмаре, он просто вызовет Чингиз-хана на дуэль и убьет его. И я буду свободна!»

    Но сразу же сделалось стыдно. Рисковать жизнью мальчишки из эгоистических видов — подлость.

    — Перестаньте, — слабо сказала она, кладя ему руки на плечи (голова Лимбаха уже вся скрылась под пеньюаром). — Встаньте. Мне нужно с вами поговорить…

    Она и сама не знала, чем бы всё это закончилось. Хватило бы ей храбрости или, наоборот, малодушия втравить мальчика в смертельно опасную историю.

    До объяснения не дошло.

    Дверь сорвалась с петель от могучего удара. В проеме теснились гостиничный швейцар, Простаков и Девяткин — с пунцовой шишкой на лбу и пылающим взором. Их раздвинул Ной Ноевич. Негодующе смерил взглядом непристойную картину. Элиза двинула Лимбаха коленкой по зубам.

    — Вылезайте оттуда!

    Тот поднялся, взял под мышку свое холодное оружие, нырнул под растопыренные руки швейцара и дунул в коридор, вопя: «Я люблю вас! Люблю!»

    — Оставьте нас, — велел Штерн. Его глаза метали молнии.

    — Элиза, я в вас ошибся. Я считал вас женщиной высшего порядка, а вы позволяете себе… — И так далее, и так далее.

    Она не слушала, глядя вниз, на кончики туфель.

    «Ужасно? Да. Подло? Да. Но простительней рисковать жизнью глупого офицерика, чем жизнью великого драматурга. Даже если дуэль кончится смертью Лимбаха, Чингиз-хан все равно исчезнет из моей жизни. Сядет в тюрьму, сбежит в свое ханство или в Европу — неважно. Я буду свободна. Мы  будем свободны! За это счастье можно заплатить и преступлением… Или нельзя?»

    До бенефиса пять единиц


    ЛОВ НА ЖИВЦА

    Какой-то мудрый человек, кажется Ларошфуко, сказал: очень немногие люди умеют становиться стариками. Эраст Петрович полагал, что принадлежит к этому счастливому меньшинству — и выходит, ошибался.

    Куда подевалась разумная, достойная уравновешенность? Где вы, покой и воля, отрешенность и гармония?

    Собственное сердце устроило Эрасту Петровичу штуку, которой он никак не ожидал. Жизнь перевернулась, все незыблемые ценности обернулись прахом. Он чувствовал себя вдвое помолодевшим и втрое поглупевшим. Последнее, впрочем, не совсем верно. Рассудок словно бы сбился с установленного курса, утратил целеустремление, однако сохранил всегдашнюю остроту и безжалостно регистрировал все фазы и повороты болезни.

    При этом у Фандорина не было уверенности, что происходящее с ним следует считать болезнью. Может быть, он, наоборот, выздоровел?

    Вопрос был философский, и ответ на него помог найти лучший из философов — Кант. От рождения он был хил, без конца хворал и очень расстраивался по этому поводу, пока в один прекрасный день мудрецу не пришла в голову превосходная идея: считать свое болезненное состояние здоровьем. Недомогать — это нормально, печалиться тут нечему, das ist Leben.[1] А если с утра вдруг ничего не болит — это подарок судьбы. И сразу жизнь наполнилась светом радости.

    Также поступил и Фандорин. Перестал топорщиться, сталкивать разум с сердцем. Любовь так любовь, пусть считается нормальным состоянием души.

    Сразу стало чуть легче. По крайней мере, с внутренним разладом было покончено. У Эраста Петровича и без самоедства хватало поводов для терзаний.

    Воистину тяжкий крест — влюбиться в актрису. Эта мысль посещала Фандорина по сто раз на дню.

    С ней никогда и ни в чем нельзя быть уверенным. Кроме того, что в следующий миг она будет не такой, как в предыдущий. То холодная, то страстная, то фальшивая, то искренняя, то прильнет, то оттолкнет! Первая фаза отношений, длившаяся всего несколько дней, заставила его думать, что Элиза, невзирая на актерскую манерность, все-таки обыкновенная, живая женщина. Но как объяснить то, что произошло в Сверчковом переулке? Он был, этот взрыв всесокрушающей страсти, или примерещился? Разве бывает, чтобы женщина сама бросалась в объятья, а потом убегала прочь — да не просто, а с ужасом, даже с отвращением? Что он сделал не так? О, как дорого заплатил бы Эраст Петрович, чтобы получить ответ на мучающий его вопрос. Гордость не позволяла. Оказаться в жалкой роли просителя, выяснягыцика  отношений? Никогда!

    В общем, и так понятно. Вопрос-то риторический.

    Элиза в первую очередь актриса, а женщина — во вторую. Профессиональная чаровница, которой необходимы сильные эффекты, надлом, болезненные страсти. Внезапный перепад в ее поведении имеет двойную природу: во-первых, она испугалась серьезных отношений и не хочет потерять свою свободу, а во-вторых, конечно же, хочет таким образом покрепче посадить его на крючок. Подобная парадоксальность устремлений естественна для женщины лицедейского сословия.

    Он же стреляный воробей, всякие штучки повидал, в том числе и вечную женскую игру в кошки-мышки. Притом в более искусном исполнении. В науке привязывать к себе мужчин европейской актрисе далеко до опытной японской куртизанки, владеющей дзёдзюцу, «мастерством страсти».

    Но, отлично понимая эту немудрящую игру, он тем не менее поддавался ей и страдал, страдал по-настоящему. Самоувещевания и логика не выручали.

    И тогда Эраст Петрович стал себя убеждать, что ему очень повезло. Есть глупая поговорка «полюбить — так королеву», но королева — ерунда, это и не женщина вовсе, а ходячий церемониал. Если уж влюбляться, то в великую актрису.

    Она олицетворяет вечно ускользающую красоту югэна. Это не одна женщина, а десять, двадцать: и Джульетта, и принцесса Греза, и Офелия, и Орлеанская Дева, и Маргарита Готье. Покорить сердце великой актрисы очень трудно, почти невозможно, но если все же удастся — это как завоевать любовь всех героинь разом. Если и не завоюешь, все равно: ты будто любишь разом самых лучших женщин мира. Борьбе за взаимность придется посвятить всю жизнь. Ведь, даже если одержишь победу, она никогда не станет окончательной. Расслабленности и покоя не будет, но кто сказал, что это плохо? Настоящая жизнь и есть этот вечный трепет, а вовсе не стены, которые он вокруг себя понастроил, когда решил правильно стариться.

    После разрыва, лишив себя возможности видеть Элизу, он часто вспоминал одну беседу с ней. Ах, как хорошо они разговаривали в тот короткий, счастливый период! Помнится, он спросил ее: что означает быть актрисой? И она ответила.

    «Я вам скажу, что такое быть актрисой. Постоянно испытывать голод — безысходный, ненасытимый! Он так огромен, что его не способен утолить никто, как бы сильно меня ни любили. Мне всегда будет мало любви одного мужчины. Мне нужна любовь всего мира — всех мужчин, и всех стариков, и всех детей, и всех лошадей, кошек, собак, и, что самое трудное, еще любовь всех женщин или хотя бы большинства из них. Я смотрю на официанта в ресторане и улыбаюсь ему так, чтобы он меня полюбил. Глажу собаку и прошу ее: полюби меня. Вхожу в залу, полную людей, и думаю: „Вот я, любите меня!“ Я самый несчастный и самый счастливый человек на свете. Самый несчастный — потому что невозможно быть любимой всеми. Самый счастливый — потому что живу в постоянном ожидании, как влюбленная перед свиданием. Эта сладко подсасывающая мука и есть мое счастье…»

    В тот миг она говорила на пределе доступной ей искренности.

    Или то был монолог из какой-нибудь пьесы?

    Чувства чувствами, а дело делом. Превратности любви не должны мешать расследованию. То есть мешать-то они безусловно мешали, периодически взвихряя и замутняя ясность дедукции, но от розыскных действий Фандорина не отвлекали. Гадюка в корзине с цветами — злодейство скорее опереточного толка, а вот умышленное убийство — это не шутки. Тревога за любимую и, в конце концов, общественный долг требовали изобличить коварного преступника. Московская полиция вольна приходить к любым выводам (о ее профессиональных способностях Эраст Петрович был невысокого мнения), но лично у него не вызывало сомнений, что Смарагдова отравили.

    Открылось это в первый же вечер, во время ночного визита в театр. Не то чтобы Фандорин сразу заподозрил во внезапном самоубийстве премьера неладное — вовсе нет. Но поскольку в непосредственной близости от Элизы вновь произошло нечто зловещее и труднообъяснимое, надо было разобраться.

    Что же выяснилось?

    Актер задержался в театре, поскольку у него была назначена какая-то встреча. Это раз.

    Пребывал в чудесном расположении духа, что странно для будущего самоубийцы. Это два.

    Третье. Кубок, из которого, согласно полицейскому заключению, Смарагдов добровольно испил яд, следователь, естественно, забрал с собой. Однако на полированной поверхности стола просматривались следы двух  кубков. Итак, неведомый гость у актера все-таки побывал, и они пили вино.

    Четвертое. Судя по следам, один из кубков был целым, а второй слегка подтекал: от первого остались водяные круги, от второго — винные. Очевидно, перед употреблением реквизитную посуду сполоснули под краном и не вытерли. Потом из второго просочилось немного вина.

    Эраст Петрович взял подсохшие частицы красного цвета жидкости на анализ. Яда в вине не содержалось. Значит, из пропавшего кубка пил предполагаемый отравитель. Это пять.

    Назавтра картина сделалась еще ясней. Рано утром, вновь использовав полезный метод под названием «барашек в бумажке», Фандорин при помощи капельдинера проник в реквизитную. Точнее говоря, капельдинер только показал ему, где находится склад, и удалился, а дверь Эраст Петрович открыл сам, элементарной отмычкой.

    И что же? Второй оловянный кубок преспокойно стоял на полке, рядом с коронами, кувшинами, блюдами и прочим реквизитом из «Гамлета». Фандорин сразу узнал искомый предмет по описанию: он тут один был такой, с орлом и змеей на откидывающейся крышке. Судя по пыли, некоторое время назад кубков здесь стояло два. В вечер убийства Смарагдов их взял прямо со сцены, а потом кто-то (предположительно убийца) поставил на место только один. Исследование через сильную лупу помогло обнаружить в стенке сосуда микротрещину, через которую и просочилось вино. Кроме того, было видно, что кубок хорошенько вымыли. Из-за этого отпечатков пальцев, увы, не осталось.

    И все же половина дела была сделана. Список подозреваемых очертился. Оставалось лишь проникнуть в этот круг, чтобы определить убийцу.

    Прошел еще день, и все идеально устроилось. Больше не будет нужды действовать украдкой или подкупать прислугу. Пьеса про две кометы была принята к постановке, и Фандорин стал в труппе своим человеком. Воистину счастливое сочетание личного интереса с гражданским долгом.

    Во время репетиции, задав разным людям по одному-два вроде бы случайных вопроса, он выяснил самое главное: кто в труппе имеет свободный, в любое время суток, доступ в реквизитную. Список подозреваемых сразу сжался до минимума. Бутафорским, реквизитным и костюмерным складами заведовал помощник режиссера Девяткин. К своим обязанностям он относился очень серьезно, ключей никому не давал и непременно сопровождал всякого, кому требовалось оттуда что-то взять. Проще всего положить на место кубок было бы ему.

    Но в труппе имелся человек, которому санкции Девяткина не потребовалось бы — руководитель театра. Для того чтобы выяснить, брал ли Штерн у помощника ключ, пришлось бы задавать вопросы, а это было ни к чему, поэтому Фандорин решил оставить на подозрении обоих.

    Третий фигурант прибавился почти случайно. По пьесе «плуту» Ловчилину выпала роль Киндзо, вора-карманника, то есть, выражаясь корректней, вора-рукавника, поскольку в японской одежде карманов не заведено и ценные вещи принято было хранить в рукавах. Косте доводилось играть карманника в пьесе по «Оливеру Твисту», и в ту пору он усердно изучал это непростое ремесло, чтобы убедительно выглядеть на сцене. Вот и теперь, вспомнив старое и расшалившись, молодой человек вздумал продемонстрировать свое искусство: во время перерыва потерся возле одного, другого, третьего, а после с хохотом вернул Регининой кошелек, Девяткину — носовой платок, Мефистову — пузырек с каким-то лекарством. Василиса Прокофьевна добродушно обозвала ловкача «прохвостом», Девяткин просто заморгал, а вот Антон Иванович закатил скандал, крича, что порядочный человек не позволит себе шарить по чужим карманам даже в шутку.

    После этого комичного инцидента Фандорин занес в свой мысленный реестр и Ловчилина. Вытащил у Девяткина платок, значит, мог изъять и ключ.

    Еще через день нехитрая операция в старинном сыщицком жанре «лов на живца» была разработана и осуществлена.

    Днем Эраст Петрович втихомолку наведался в реквизитную, прибегнув к помощи отмычки. Положил возле кубка свой хронометр «Буре». Обернулся на шорох — заметил на полке слева большую крысу, наблюдавшую за ним с презрительным спокойствием.

    — Д-до скорого свидания, — сказал ей Фандорин и вышел.

    Потом, когда в пять часов (еще одна традиция) все пили чай из самовара, разговор опять зашел о Смарагдо-ве. Актеры принялись гадать, с какой-такой беды он решил уйти из жизни.

    Эраст Петрович, вроде бы размышляя вслух, но при этом громко протянул:

    — Самоубийство? Как бы не так… Все к нему обернулись.

    — А что ж, если не самоубийство? — удивился Простаков.

    — На этот вопрос я вам скоро отвечу, — уверенно сказал Фандорин. — Есть кое-какие предположения. Собственно, даже не предположения, а факты. Ни о чем пока не спрашивайте. Завтра я буду знать наверняка.

    Элиза (это было еще самое начало их отношений) укорила его:

    — Перестаньте говорить загадками! Что вы узнали?

    — Это из области ясновидения? — спросил Штерн — без иронии, а совершенно серьезно. (Щека у него дернулась нервным тиком. Или показалось?)

    Мефистов стоял спиной и не обернулся. Это было странно — неужто не заинтересовался такой пикантной темой?

    Что Девяткин? Улыбнулся, оскалив зубы. Глаза смотрели на Фандорина неподвижно.

    Ладно, переходим ко второму акту.

    Перед Эрастом Петровичем стояли два стакана чая. Он взял их в руки, посмотрел на один, на другой и задумчиво повторил реплику Клавдия, на глазах у которого Гертруда выпивает яд:

    — «Отравлен кубок тот. Теперь уж поздно…» Да, именно так все и было. Два кубка, в одном из них с-смерть…

    Эти слова он нарочно произнес еле слышно, почти шепотом. Чтобы их разобрать, убийце пришлось бы приблизиться или вытянуть шею. Отличный метод, изобретенный принцем Датским в сцене «мышеловка». Когда подозреваемые определены, проследить за их реакцией нетрудно.

    Штерн ничего не слышал — он о чем-то заговорил с Разумовским. Мефистов так и не повернулся. Зато помощник режиссера весь подался в сторону Фандорина, а странная его улыбка сделалась похожа на гримасу.

    Вот и всё расследование, с некоторым даже сожалением подумал Эраст Петрович. Попадались нам шарады по-заковыристей.

    Можно было бы, конечно, взять преступника в оборот прямо сейчас, косвенных улик достаточно. Вычисляется и предположительный мотив: жажда сыграть Лопахина. Тем, кто не знает театральной среды, версия покажется фантастической. Вряд ли в нее поверит и правосудие, тем более что улики сплошь косвенные.

    Значит, преступника нужно взять с поличным, чтоб не отвертелся.

    Что ж, начнем акт третий.

    Эраст Петрович полез в жилетный карман.

    — Вот тебе раз. А где же мой хронометр? Г-господа, никто не видел? Золотой, «Павел Буре»? У него еще брелок в виде лупы.

    Часов, естественно, никто не видел, но большинство актеров, желая услужить драматургу, немедленно начали искать. Заглядывали под кресла, просили Эраста Петровича вспомнить, не мог ли он оставить хронометр в буфетной или, пардон, в ватерклозете.

    Он хлопнул себя по лбу.

    — Ах да, в рекви… — и, как бы спохватившись, не договорил — закашлялся.

    Интермедия примитивнейшая, рассчитанная на дурачка. Но Фандорин, честно сказать, и не был склонен высоко оценивать умственные способности оппонента.

    — Ничего, не б-беспокойтесь, господа, я вспомнил, — объявил он. — После заберу. Оттуда не пропадет.

    Девяткин вел себя, как злодей в какой-нибудь провинциальной постановке, то есть почти карикатурно: весь пошел пятнами, кусал губы, кидал на Эраста Петровича бешеные взгляды.

    Ждать оставалось недолго.

    Репетиция закончилась. Актеры стали расходиться.

    Эраст Петрович нарочито медлил. Сел нога на ногу, закурил сигару. Наконец, остался в одиночестве. Но и тогда не заторопился. Пускай преступник понервничает, потомится.

    Вот в здании стало совсем тихо. Пожалуй, пора.


    СУД РОКА

    Он вышел на лестницу, спустился на служебный этаж. Глухой коридор, куда выходили двери складских помещений и мастерских, был темен.

    Фандорин остановился перед реквизитной. Подергал ручку. Заперто — надо полагать, изнутри.

    Открыл отмычкой. Внутри — кромешный мрак. Можно было бы включить электричество, но Эраст Петрович хотел облегчить преступнику задачу. Полоски тусклого света, сочившегося из коридора, было вполне достаточно, чтобы дойти до полки и взять оставленные там часы.

    Идя через тьму и каждый миг ожидая нападения, Фандорин не без стыда ощутил приятнейшее возбуждение: пульс отбивал барабанную дробь, кожа покрылась мурашками, каждый нерв звенел от напряжения. Вот истинная причина, по которой он не припер доморощенного Борд-жиа к стенке, не опутал цепочкой улик. Захотелось встряхнуться, освежиться, разогнать кровь. Любовь, опасность, предвкушение победы — это и есть настоящая жизнь, а старость подождет.

    Не так уж он и рисковал. Разве что преступник вздумает стрелять, но это маловероятно. Во-первых, услышит сторож, вызовет полицию. Во-вторых, судя по представлению, которое сложилось у Фандорина об ассистенте, сей «Лермонтов для бедных», как метко и безжалостно обозвал его Штерн, выберет какой-нибудь способ потеат-ральней.

    Тем не менее слух Эраста Петровича был в полной мобилизации, готовый уловить тихий щелчок взведенного курка. Попасть в темной комнате по быстро двигающейся черной кошке (Фандорин сегодня был в черном сюртуке) не так-то просто.

    Местоположение убийцы он уже определил. Из правого угла донеслось легчайшее шуршание. Никто кроме Фандорина, в свое время специально учившегося слушать тишину, не придал бы этому звуку значения, а Эраст Петрович сразу понял: это шелест ткани о ткань. Затаившийся в засаде человек поднял руку. Что в ней? Холодное оружие? Что-нибудь тупое и тяжелое? Или все-таки револьвер, а курок был взведен заранее?

    На всякий случай Фандорин сделал быстрый шаг в сторону, из сероватой полосы света во тьму. Стал насвистывать романс Алябьева «Соловей мой, соловей», особенным образом: сдвинул губы вбок, сложил трубочкой. Если преступник целится, у него возникнет иллюзия, что мишень стоит на шаг левее.

    Ну же, мсье Девяткин. Смелей! Жертва ни о чем не подозревает. Нападайте!

    Однако Эраста Петровича ожидал сюрприз. Щелкнул выключатель, и реквизитную залило электрическим, очень ярким по контрасту с темнотой, светом. Вот, оказывается, зачем поднимал руку ассистент.

    Это, разумеется, был он — с растрепанной челкой, лихорадочно сверкающим взглядом. Дедукция не подвела Фандорина. Но все-таки не обошлось без еще одной неожиданности, помимо электричества. В руке у Девяткина был не нож, не топор, не какой-нибудь вульгарный молоток, а две рапиры с чашеобразными эфесами. Раньше они лежали одной полкой ниже кубка — бутафория из того же спектакля.


    Источник: http://e-libra.ru/read/313289-ves-mir-teatr.html


    Закрыть ... [X]

    Джеймс Джойс : Улисс (James Joyce Ulysses) текст произведения

    Короткий стих про прыжок Все стихи Владимира Высоцкого на одной странице
    Короткий стих про прыжок Все стихи Беллы Ахмадулиной на одной странице
    Короткий стих про прыжок КРИК ДУШИ. БОЛЬ СЕРДЦА.(Всё о грустном).СТИХИ
    Короткий стих про прыжок Миссия «Надежда спасения» - spasenie. org
    Короткий стих про прыжок Официальный сайт Олега Гаврилюка
    Читать онлайн - Акунин Борис Здесь найдется все! А.С.Пушкин. Кто видел край, где роскошью природы Аристотель биография ученого и философа Блок: стихи, биография Блока День семьи Архив - Inter-Kultur Haus-Интернациональный Дом До дрожи по коже (Касперчик) / Стихи. ру Книжные выставки Марина Цветаева, цикл «Подруга»